Прощание
Шрифт:
К сожалению, у меня не было настоящих подруг, и я даже не понимала, кому смогу рассказать эту сцену.
Уверенная, что «инцидент с отцом» исчерпан, я без особых усилий включила его в ряд курьезов, которые прячут в глухой угол памяти, и была просто обескуражена, когда через несколько дней Феня, поманив пальцем, зазвала меня на кухню и, усадив, таинственно прошептала: «Ну так вот, Катерина, ко мне приходил твой отец. Бабушка его выгнала, но он не гордый, и послушай, что я скажу…» — «Феня!..» — от затопившего меня негодования я просто лишилась слов. Этого еще не хватает! Да как она… Но Феня все продумала и отступать не собиралась. «Не бесись! — прикрикнула она строго. — Я его вон с каких пор знаю. Мать твоя только в ниверситет поступила, как он к нам ходить начал. Пять лет ходил кажный день, а потом еще жил здесь почитай столько же. И я как тогда говорила, так и сейчас повторю, что зря бабка так круто все развела. Жили и жили бы. Он парень видный. Да, из простых. Но ведь и тогда видно было, что простым не останется. Теперь стал начальником, ездит на черной „Волге“. Дашутка, тетка его, ну та, конечно, деревенская. Так ведь она один раз в году только наведывалась, неделю гостила. Ну а Екатерине Андреевне нашей и это много казалось. Только Дашутка за дверь, проветривать все приказывала, ну и на Митю кривилась. Конечно, Митя не Борис Алексеевич, да только Коте она жизнь сломала: страшно сказать, до сороковки
В институт я поступила легко. Само собой разумеется, для страховки Борис Алексеевич сделал два-три звонка, но пятерки я заработала честно. Литература с историей — это не математика с химией, в которых, несмотря на титанические усилия бабушки и приглашенного репетитора, я так и осталась на уровне зайца, выученного играть на барабане. Официально это признали буквально в канун выпускных экзаменов; до этого тихо надеялись, что если уж не хватающий звезд с неба Саша успешно учится в Техноложке, я безусловно подтянусь и тоже пойду по пути пращуров. Увы! Однако сказав «увы», необходимо было срочно обрести альтернативу. Ошеломленная своей несостоятельностью, я тупо молчала, и тут-то Борис Алексеевич взял бразды в свои руки, и в результате…
«Катюша поступила в Театральный институт?! Это просто непостижимо!» — на все лады повторяли вернувшиеся из отпусков знакомые, а бабушка снисходительно разъясняла: «Все отнюдь не так страшно. Она будет театроведом. Напишет в свое время диссертацию. Скажем, о постановках Лопе де Веги у Акимова». В целом она была довольна. Если уж оказалось, что я не способна к серьезному делу, то должна заниматься чем-то экстравагантным, а не идти на филфак, где толпятся хихикающие девицы, за редкими исключениями обреченные стать унылыми школьными учительницами. Театроведческий — это пикантно и приближает к прекрасному. Приятное событие решено было отметить, устроив вечер с шампанским, Поссе, Захоржевскими, Елизаветой Степановной, ну и, само собой разумеется, Борисом Алексеевичем и Сашей. «Да, а из сверстников ты никого не хочешь позвать?» — в последний момент спросила вдруг бабушка. Вопрос неприятно кольнул, но я выдержала достойную мину и спокойно ответила: «Нет, пусть будут только свои». Бабушка одобрительно кивнула, Катя-студентка нравилась ей все больше. Мы с ней образовали что-то вроде тайного союза, по отношению к которому даже Борис Алексеевич был лицом внешним. Он, разумеется, это заметил, но был не против; напевал с удовольствием «Сердце красавицы…», много шутил, развлекал всех смешными историями, а уж на празднестве в честь моего поступления был просто великолепен. И вечер прошел на редкость приятно. Старые дамы Захоржевские подарили мне лаковую шкатулку, которой я любовалась в их доме с трехлетнего возраста. Ахи, охи, воспоминания. На некоторое время тема меня, трехлетней крошки, стала предметом общего разговора, но не успела разрастись до идиотизма, так как Елизавета Степановна Крафт оживленно заговорила о только что напечатанном романе Стейнбека — новинки американской литературы были предметом ее повышенного внимания, что неизменно давало пищу для шуток и розыгрышей. В общем, все получилось чудесно, но когда гости уже разошлись, а я рассматривала полученные подарки (лучшим был толстый том «Искусство итальянского Возрождения», который тоже принесли Захоржевские, — Павел Артемьевич специально искал и выискал у букинистов), дверь осторожно отворилась и впустила Манюсю. «Можно к тебе?» — прошептала она, тараща глаза и оглядываясь. Перспектива беседы с Манюсей не вдохновляла, но прогнать ее не хватало духу. Минувший день принес мне столько маленьких радостей, что не грех было и самой проявить великодушие. «Пошалуйста», — пригласила я, довольно точно имитируя Манюсину дикцию. В ответ она подпрыгнула, на цыпочках добежала до кресла и уютно устроилась в нем, подложив за спину подушку. «Давно мы с тобой так не разговаривали», — хихикнула она радостно, и я увидела, что в полутьме Манюсь вполне может сойти за девочку, этакую резвунью в роли феи, переодевшейся в костюм «простой старушки». «Что ты мне хочешь сказать?» — спросила я ее жестко, зная по опыту, что игривое настроение Манюси во избежание неприятных последствий следует пресекать как можно решительнее. Услышав мой тон, она посерьезнела, перестала плести косичку из бахромы, выпрямилась и, вдруг набрав в грудь воздуху, выпалила: «Катюня! Я сегодня смотрела и думала. Душечка, так нельзя…» — «Что нельзя?» — Моя жалость уже улетучилась без остатка. Единственное, чего хотелось, — как можно скорее и тише выдворить эту жалкую старую дуру из комнаты. «К двери, к двери», — молча внушала я ей, но она продолжала по-прежнему сидеть в кресле и только все больше и больше сжималась. «Манюсь, уже поздно, — начала я миролюбиво. — Давай отложим на завтра». Но она энергично затрясла головой: «Нет, я должна сказать это сегодня. Я только что увидела и поняла. Катюша, тебе нельзя быть все время со стариками. Это ужасно. Если ты будешь все время с ними, ты никогда… никогда не…» Она заплакала, но ее идиотские, крупные и обильные слезы только усилили мою ярость. Как смеет эта слабоумная говорить о вещах, которых и в мыслях нельзя касаться! «Немедленно иди к себе и прими валерьянку!» Голос у меня раскалился от ненависти. Гадина! Так испортить мой вечер!
Ребят из класса я не звала к себе по нескольким причинам, но в первую очередь из-за Манюси и ее рваных локтей. Эти рваные локти были настолько непобедимы, что даже бабушка еще до моего рождения исчерпала все способы борьбы с ними и вынуждена была отступиться. Иногда, впрочем, тема дырок снова всплывала на поверхность. «Манюся, вечно ты с обновкой…» — начинал вдруг напевать, раскладывая пасьянс, Борис Алексеевич. «Но это лионский шелк, — смущенно отвечала Манюся. — Разве теперь такой достанешь?» В другие дни локти вдруг начинали раздражать бабушку, и тогда мир водворял Борис Алексеевич. «Но это же стиль Манюси, — говорил он. — Надо привыкнуть к нему, ch'erie. И потом: разве дырки в кружевах нас смущают?» Все начинали смеяться, и всё заканчивалось благополучно. Но позвать к нам пусть даже Риту Носову, с которой мы пять лет сидели за одной партой, я не решалась. Драные локти Рита, может, и вынесла бы: мало ли кто ходит в рваном, но вот «туман», иногда окутывавший Манюсю, мог бы вызвать катастрофические (для меня) последствия. А ведь была еще и проблема Асиного места за столом.
К моменту смерти мамы «место» пустовало уже четверть века, но даже при максимальном наплыве гостей садиться на этот стул было нельзя.
При этих особенностях нашей прекрасной жизни друзей в Театральном у меня, разумеется, не появилось. Группа была сплошь девичьей и очень активной: не только сами слились в компанию, но и тут же перезнакомились с кучей народа с других факультетов. Сказать, что они меня оттолкнули — неверно. Скорее, я делала это сама: не от заносчивости, а так: в порядке превентивной обороны, а потом, увидев, как быстро все обо мне забыли, еще и обиженно. Что еще стоит рассказать? Что скуки я, в общем, не чувствовала. Занималась в щадящем режиме, но в театр ходила с большим удовольствием. Было приятно осознавать, что я не как все, а работаю. Одну из моих рецензий неожиданно напечатали в толстом журнале. Дальше процесс застопорился, но, как ни странно, огорчений это не вызывало.
Раз или два в семестр звонила Рита Носова. Она поступила в ЛИАП, стала членом клуба «Гренада», ходила в агитпоходы и экспедиции. Сведения, поставляемые Ритой, звучали как сигналы с Марса. Я тут же пересказывала их чуть поджимающей губы бабушке и ахающей Манюсе. Когда приходил Борис Алексеевич, с каждой неделей делавшийся все оживленнее и бодрее, «новости молодежной жизни» обсуждалось заново, с удивлением и любопытством. «Все это как-то напоминает двадцатые годы», — сказала однажды задумчиво бабушка. «Ну, не совсем, Катишь, — возразил, прихлебывая из стакана, Борис Алексеевич, — энтузиазм и безалаберность, конечно, те же, но, слава богу, иконы они теперь не жгут, а фотографируют или скупают за трешки. Это прогресс. Нет, дорогая, я смотрю в будущее с оптимизмом. С полной ответственностью заявляю, что молодое поколение небесталанно. Вот, кстати, был я на вечере одного бунтаря с почтенной поповской фамилией и получил удовольствие… Своеобразное, но удовольствие. Конечно, он подражает никогда не пленявшему меня Маяковскому, но в его виршах — неоспоримость прилива. И сила. Сила, правда, младенческая, но младенцы растут! Впрочем, чтобы не быть голословным, я вам все это продемонстрирую». Борис Алексеевич быстро встал в позу, вытянул губы и, рубанув воздух, выкрикнул: «Оптимисты! Вас я зову — р-рах — волноваться, недосыпать! — пф — Раздувать молодую зарю! — р-рах — Поворачивать реки вспять!» Остановившись, он как бы в задумчивости почесал кончик носа: «Дальше помню не все, но надо еще от дождей не прятать лица и (!) хохотать в глаза дураку». Раскланявшись, он сел. Оторопевшая Манюся со страху уронила ложечку, а потом округлила глаза и рассыпалась мелким смехом, следом за ней рассмеялась бабушка, а потом к ним присоединилась и я, хотя нахлест эмоций был неожиданным и остро противоречивым. «Дядя Боря, а почему вы меня не взяли на этот вечер?» Отерший уже пот со лба и мирно вернувшийся к чаю Борис Алексеевич замычал что-то невразумительное: «Киска, не получилось. И сам-то не понимаю, зачем пошел… Пожалуй, неудобно было отказаться». Повисла пауза. Манюся, чуя неладное, низко согнулась над столом, но замешательство Бориса Алексеевича было недолгим. «Поздно уже, мне пора, но, может, сначала помузицировать на дорожку?» Сев к роялю, он заиграл «Ноктюрн» Грига. Бабушка слушала со смягченным лицом, Манюся тихо плакала.
И все же от одиночества я не страдала. Всегда находила себе занятие — к этому приучили с детства. Книга — твой лучший друг, интересному человеку никогда не бывает скучно. Банальности, но именно так я это и ощущала. Одиноко и скучно бывало в гостях. Хуже всего у Тани Доценко, дочки Таты. Поскольку мы с Таней были ровесницами, нам, естественно, полагалось дружить. Когда-то, давным-давно, это не было в тягость. Но потом давно разведенная Тата опять вышла замуж, и все изменилось: Таня стала смотреть на меня словно с легким недоумением, но раза три в год видеться все-таки полагалось.
В именинные дни приходила всегда одна Тата. Ее новый муж, хоть и был кандидатом наук, работал в учреждении, название которого, по словам Бориса Алексеевича, правильнее не упоминать всуе. «Он очень увлечен своей работой», — говорила иногда Тата, но эту тему никто не поддерживал, разговор сразу переводили на что-то другое. После маминой смерти Тата принялась энергично названивать и зазывать меня в гости. «Екатерина Андреевна, и вы, и Катя для меня родные», — без конца повторяла она, и меня немного подташнивало. Но бабушка относилась к Татиной экзальтации мягче и снисходительнее. Конечно, и она не упускала повод поиронизировать, но потом говорила задумчиво: «Съезди все-таки к ним. Когда ты была там в последний раз? Месяца полтора назад? Два?» И после очередного Татиного звонка я отправлялась. Заранее знала, как там все будет, но шла. И не только из послушания. При всей своей унизительности эти походы к Тане давали право не кривя душой сказать при случае «а когда я была в гостях…» или «вчера в одной компании…» — сказать если не Рите Носовой и не кому-то в группе, то хотя бы, так скажем, воображаемой собеседнице. Ради этого следовало претерпеть многое. И смесь изнурительного напряжения — вставала, садилась, смеялась я постоянно не так, а как надо, понять не могла, и скуку — все, что могло быть интересно мне, с полным недоумением встречалось Таней и ее подругами. Все мои реплики зависали. Можно было подумать, что я говорю по-китайски, а здесь принят какой-то другой, даже и по названию мне не известный язык.
Но еще тяжелее было потом. Когда я возвращалась, бабушка читала — в кресле или уже в постели. «Тата передает привет, все нормально, ничего интересного». Каждый раз я пыталась отделаться этой фразой, и каждый раз это не удавалось. «И о чем же вы говорили, что делали?» — тон был исполнен непонятно к кому относящейся иронии, и, словно оправдываясь, я подробно все пересказывала, влезая в лишние, ненужные подробности, выворачиваясь наизнанку, понимая, что этого можно было и избежать. Бабушка морщилась, пожимала плечами, вертела в пальцах закладку, и постепенно все раздражение, накопившееся за долгий, дурацкий, томительный вечер, изменив вектор, обращалось на нее. Еще договаривая, как навяз в ушах Карел Готт, которого, снова и снова, беспрерывно гоняли у Тани, я с беспощадной ясностью понимала, что еще больше, чем Таня и все с ней связанное, меня раздражает презрительное любопытство бабушки (презираешь, так не расспрашивай), ее железная уверенность, что все, не принятое у нас, вульгарно и низкопробно. «А вообще-то у них хорошо, — заявляла я, изо всех сил пытаясь уничтожить это ее самодовольство, эту всегда вызывавшую у меня неприязнь усмешку маркизы. — Они хоть не зануды (бабушка улыбалась), а у нас скука махровая, и я просто не понимаю, почему не иметь телевизор или кассетник — доблесть. Смотреть телевизор нисколько не хуже, чем целый вечер раскладывать „царский выход“ или острить „Манюся, вечно ты с обновкой!“».
Улыбка на лице бабушки оставалась по-прежнему снисходительно-безмятежной, но в глазах появлялось легкое любопытство: до чего я еще могу договориться. «В конце концов, Тата с Таней ничуть не глупее, чем мы, — я уже полностью теряла контроль над голосом, — а у нас, кроме спеси, одна пыль и плесень». Черт! Откуда только взялась эта глупая рифма! Неспособность говорить связно душила, я уже и сама не понимала, что доказываю и чего добиваюсь. «Не понимаю, почему ты горячишься, — удивленно приподнимала брови бабушка. — Тебе нравится Танин дом, ты там бываешь, все прекрасно».