Прощайте, призраки
Шрифт:
— Все будет, как было, только пол сделают новый, — скороговоркой выпалила мать, по-видимому чувствуя мой страх.
Я села на корточки, прислонясь спиной к стене кладовки. Крыша разваливалась, продолжая быть самым красивым местом во всем доме, во всем городе, да нет, в целом мире. Возможно, она начала рушиться именно из-за того, что стеснялась собственного великолепия. Белый свет над проливом, чуть разреженный туманной дымкой, полнился чудесами. На фоне моря четко вырисовывались кроны прибрежных пальм, листья которых были поражены красным долгоносиком.
— Все пальмы в этой дряни, — вздохнула мать. — Все до единой. Что ж за напасть-то…
Мы долго сидели на крыше, наблюдая, как свет над проливом меняется с белого на темно-синий, и прислушивались к симфонии звуков нашей улицы. Людские голоса
Каждый вечер за ужином, с усилием кладя столовые приборы рядом с хрустящей подгорелой курицей, пресным салатом из помидоров, частенько пересоленным супом, мягким сыром и тертой морковью, куриной печенкой и мясными консервами, сетуя, что холодильник перемораживает столовую воду, а духовка плохо печет, мы с мамой пытались продемонстрировать отцу, что у нас получается жить без него. «Мы и сегодня не произносим твоего имени», — сообщали мы ему, от усталости роняя на пол салфетки и не имея ни малейшего желания поднимать их. Затем, велев отцу остаться за оградой неописуемого хотя бы на ночь, с облегчением надевали пижамы и отправлялись спать.
Под конец первого дня, безвылазно проведенного мной в отчем доме, мы с мамой сделали то же самое — чмокнули друг друга в щеку, как девочки, которыми обе были когда-то, и молча разошлись по своим комнатам.
Утро, когда мой отец вышел из дома и не вернулся, до сих пор не закончилось: часы внутри меня так и не пробили полдень. За обедом я проводила воображаемую черту, отделявшую жизнь среди других, за школьными партами, от жизни дома, и эта черта принимала вид мясной запеканки и зеленого салата, йогурта и моцареллы. Стоило мне убрать со стола, направление времени менялось, после полудня комнаты превращались в лес, коридор в каньон, а отцовский кабинет в океан. Я причаливала за стол, открывала греческий словарь, забиралась с ногами на кресло и начинала переводить.
Безмолвие дома нарушала только моя подруга Сара. Она прибегала ко мне делать уроки, когда ее соседка уходила по делам и оставляла без присмотра старую собаку, которая тотчас принималась выть от тоски. Ее вой, рассказывала Сара, проникал сквозь стены и врезался прямо в мозг, тогда как у нас царила тишина. Подруга устраивалась подле меня, и мы допоздна корпели над домашними заданиями. Меня поражало, что кто-то находит прибежище в этом доме, считает его гостеприимным и даже приветливым, хотя мой отец однажды назвал его худшим местом, где ему доводилось жить, и я разделяла это мнение. «Дурацкая планировка, скопище разношерстной мебели, стены с отслаивающейся по углам голубой краской — что здесь хорошего?» — недоумевала я. В конце длинного коридора стоял корпус для часов с маятником — поместить в него часовой механизм ни у кого вечно не было времени. Спустя год после исчезновения отца мать подошла к пустому корпусу и сказала: «Зря откладывали, давно бы поставили в него часы». Из всех фраз, прозвучавших из маминых уст, эта была ближе всего к тому, как если бы она произнесла вслух имя отца. Я позавидовала ее отваге, потому что у самой язык просто не повернулся бы сказать подобное. В комнате, которая когда-то служила отцу кабинетом, по сей день стояла несуразная конструкция а-ля книжный стеллаж — четыре фанерные доски, уложенные на красные кирпичи. Полки этого стеллажа были забиты словарями и учебниками по иностранным языкам — ивриту, немецкому, французскому… По-моему, отец пытался изучать все языки мира. Кое-как разобравшись с алфавитом и правилами чтения, он в одночасье переключался на информатику, медицину, минералогию — словом, на любые науки, погружение в которые примиряло его с жизнью в одном доме с мамой и со мной. Размышления Сенеки, безумие Эразма, южноамериканская поэзия, эссе о советской политике, иллюстрированная книга о мессинском землетрясении 1908 года… После увольнения отец читал все подряд, лишь бы заглушить невыносимость своего несчастья. Но пришел день, когда это перестало ему помогать.
Отсутствие отца представлялось мне неким наблюдателем, который не спускал глаз с меня и Сары в те часы,
В первый день учебы в старшей школе рядом со мной за парту села Сара. Отец пропал восемью месяцами ранее, в предыдущей школе я ощущала себя едва ли не прокаженной и потому перевелась в другую. Мне чудилось, будто бремя вины, тяготившее мою душу, уродует меня, превращает в калеку. Несколько дней после того, как отец ушел, я не ходила на занятия. Когда вернулась, одноклассники не посочувствовали мне и ни о чем не спросили. Впрочем, никто из них ни разу не бывал у нас дома, да и я ни с кем не откровенничала о своей семье. В новой школе не было прежних соучеников, и все же, возможно, кто-то из ребят читал в газете об исчезновении моего отца, а ведь для подростка нет ничего страшнее, чем войти в новый класс и понять, что о тебе знают что-то такое, что тебе хотелось бы скрыть.
Веснушчатая Сара с длинными светлыми вьющимися волосами запросто подошла ко мне и с улыбкой спросила: «Тут свободно?» Как будто кто-то другой мог занять место рядом со мной. Я была благодарна ей, как через десять лет была благодарна мужу, — уже тогда я умела на волне благодарности прикипать душой к тем, кто заглянул в мою внутреннюю бездну и не отпрянул в испуге. Ночами в самом начале моей дружбы с Сарой мне мерещилось, будто я слышу вой собаки ее соседки, и мне хотелось подражать этой собаке, хотелось, чтобы кто-нибудь подал мне пример, как нужно скорбеть. Если бы отец умер, мать-вдова могла бы научить меня траурным ритуалам. Однако этого не произошло, и с каждым днем моя печаль только увеличивалась.
Лучи рассветного солнца освещали ставни с облупившейся краской, мама говорила, что их надо снять, надо заменить старое дерево на новый алюминий, износостойкий и блестящий. Она повторяла, что дом нужно поддерживать в приличном состоянии, но мы не шли в магазин, и дорогие нашему сердцу ставни продолжали висеть на своих местах. Мы с мамой не знали спряжения глагола «поддерживать». Скорее всего, отец покинул нас из-за нашей нерадивости, скорее всего, он был недоволен нами в те дни, когда угасал, а мы не догадывались, как остановить этот процесс, каким одеялом укрыть отца, как убедить его выполнять назначения врачей, как его поддержать… В результате имя отца спряталось в воде, в протечках и плесени на крыше. Мне исполнилось четырнадцать, я смотрела в окно на море и корабли, на снующие туда-сюда машины и на пальмы, сжимающиеся под хлесткими ударами дождя, и не понимала, как жить дальше.
После исчезновения отца мы с мамой обитали в сыром доме одни, но нам никогда не удавалось остаться одним.
Имя отца присутствовало на обеденной тарелке, таилось в подгнивающих фруктах на полке буфета. По стене скользил геккон, мать кричала, что в дом опять пробрались мыши, скатерть елозила, столовые приборы звенели, мой слух отключался до тех пор, пока этот тарарам не стихал. Имя отца тиранило нас: если мы пытались почтить память отца, его имя издевалось над нами и пропадало из дома на несколько недель, оставляя нас по ту сторону забора из досок отчаяния и страха; если же мы пытались забыть его, оно вылезало из того ящика холодильника, где лежали отцовские просроченные лекарства, усаживалось за накрытый нами стол, и человек, которому я была обязана своим появлением на свет, внимательно смотрел, как мы живем. Я предчувствовала, что отец будет делать это вечно. Он проникал в трубы, которые мы не ремонтировали, садился на свое место, заполнял пустоту за столом, смеялся над той неловкостью, с которой мы обедали и ужинали. Отец охранял дом как страж и бросал его как трус.