Прощаю – отпускаю
Шрифт:
– Позволь… Нет, кажется, – слегка растерялся Закатов. Сам он никогда не задумывался об этом. – Он, по слухам, влюблён в певицу Полину Виардо, живёт из-за неё за границей…
– Ну вот, видите! Сам в жизни не устроился – и другим нипочём не даст сочинениями своими! Вот хоть дурой набитой меня теперь считайте, Никита Владимирович, а эта повесть нехороша и даже, если позволите, вредна! Слава богу, мы с вами хотя бы люди взрослые и семейные! А если бы эта книжка той же нашей барышне Истратиной попалась? Сей же час бы вообразила, что это так великолепно и шармант – сигать в воду по первому поводу! И ведь прыгнула бы! Лучше бы ваш Тургенев написал, в каком виде этих утопленников из пруда вытаскивают! Синих да раздутых, раками погрызенных, узнать нельзя! Сразу бы
Никита невольно рассмеялся и протянул к жене обе руки.
– Ступай спать… Тебе старый резонёр Вольтер, я вижу, всё же на пользу пошёл.
– Да он и поумнее будет, – подтвердила Настя, поднимаясь из истошно заскрипевшего кресла. – Хоть я, впрочем, тоже не всё там поняла, худо по-французски читаю. Вы идёте спать?
– Сейчас. Ложись, я только погашу свечи.
Жена ушла. Никита убрал в шкаф журнал, заложив, однако, страницу, чтобы продолжить чтение назавтра. Начал было задувать свечи, но не закончил этого, оставив одну – нещадно чадящую, оплывшую до бесформенного кома. Взяв подсвечник, подошёл с ним к зеркалу. Привычно поморщился, увидев в неверном свете собственную физиономию: некрасивую, перерезанную рваным шрамом, полученным во время недавней Турецкой кампании. Вздохнув, подумал о том, что жена с её практическим умом права: любовь, вероятно, хороша только в романах. Как она минуту назад сказала ему? «Мы люди взрослые и семейные…» А Насте всего двадцать один год. И никакой любви за все эти годы она не видела и не знала. Может, и к лучшему для неё. Иначе разве она пошла бы за графа Закатова с его изрезанной рожей, хромой ногой и полудохлым имением? С отвращением взглянув напоследок на своё отражение, Никита дунул на свечу, поморщился от капнувшего на руку горячего воска и отправился спать.
… – А ещё здесь, в Сибири, растёт такой бесценный корешок, который называется «женьшень». Не улыбайся, Устя, это по-китайски. В Китае и Маньчжурии его гораздо больше, но и у нас здесь должен попадаться. Он жёлтый, толстенький и похож на человечка с ручками и ножками… Волосатенький такой. Растёт обычно в низинах, где папоротники, в кедрах… А лист выглядит вот так! – Михаил Иверзнев достал из кармана пальто истрёпанную записную книжку и карандашик, начал набрасывать на ходу рисунок. Устинья, шагая рядом, пристально следила глазами за бегающим по бумаге грифелем.
– Надо ж… На нашу ежевику похоже!
– Похоже, но всё же не то. Ежевика – семейство розоцветных, а жень-шень – аралиевых. В России он не растёт. А вот Юго-Восточная Азия, Китай, наша Сибирь отчасти…
– Так что ж – его здесь, выходит, найти можно? – взволнованно переспросила Устя. – И всё-всё этим корешком вылечить получится?
– Теоретически – да, найти возможно. Но жень-шень попадается очень редко. Вряд ли ты его отыщешь во время этих ваших набегов за грибами.
– Я всё равно поглядывать стану, – твёрдо сказала Устинья – и задумалась. На её лбу, между бровями, появилась короткая морщинка. На своего собеседника она больше не смотрела.
Каторжная партия, которая почти два года назад вышла из Москвы, теперь подходила к Иркутску. Стояли тёплые и сухие осенние дни. Процессия арестантов растянулась по дороге, как нитка рассыпавшихся бус. Кандальные цепи мерно побрякивали в такт неспешным шагам. Конвойные казаки дремали в сёдлах. Каторжанки брели босые. Ещё в начале дороги, во время страшной весенней распутицы, они убедились, что с казённой обувью – одни мучения. Коты вязли и не держались на ноге. В конце концов даже городским арестанткам надоело выуживать неудобную обувку из глубокой грязи. Все покидали коты на обозные телеги и с облегчением зашлёпали по раскисшей дороге босиком. Обутой упорно шла только немолодая арестантка в городской одежде, утратившей со временем приличный вид. За два года пути «барыня» так и не перемолвилась ни словом с товарками по партии. На растахах сидела отдельно. Смотрела в сторону неподвижными злыми глазами, молчала. К цыганке она и вовсе избегала приближаться, и Катька платила ей полной взаимностью. Арестанткам
Душой всей партии по-прежнему была Катька. Никто и никогда не видел её в плохом настроении. Если она не болтала, то пела. Если не пела, то смеялась. Если не смеялась, то разговаривала с мужем на своём языке, и с её загорелого дочерна лица весь день не сходила улыбка. Солдаты и казаки искренне восхищались её гаданием. Передавая цыганку с рук на руки новому конвою, они советовали воспользоваться случаем. Офицеры – словно по эстафете – слушали модные городские романсы, которые Катька откуда-то знала во множестве. Вместе с другими бабами цыганка шмыгала по тайге вдоль дороги, собирая ягоды или грибы. Отстав от партии, она неслась следом во весь дух – с кандальным грохотом и пронзительными воплями: «Подождите, брильянтовые! Сокровище-то, сокровище-то главное ваше забыли!!! Как жить-то дальше без меня будете, яхонтовые?!» Конвойные покатывались со смеху, глядя, как запылённое, чумазое «сокровище», теряя грибы и бешено хохоча, с разлёту врезается в спину своего Яшки. С мужем она проводила целые дни, но на ночь Катьку по-прежнему запирали отдельно. Не помогали ни денежные посулы, ни слёзные уговоры. Только это и отравляло цыганке жизнь. Устинья от души сочувствовала ей, сказав однажды:
– И как ты, бедная, мучишься-то… Я без Ефима с ума бы сошла – столько-то времени! И ведь надо ж было этак попасть вам… А ты ещё вон весёлая какая скачешь!
– Да по-хорошему-то, пустяк это! – отмахнулась цыганка. – Я думала, Бог для меня похуже что выдумает. Пуще всего тряслась, что на детях отыграется…
Подруга не смогла скрыть удивлённого взгляда. Тогда Катька, вздохнув, перекрестилась и нехотя пояснила:
– Грех на мне, понимаешь? Тяжёлый… Уж лет шесть как висит, всю душу высосал… Не поверишь!.. Я ведь – когда мне каторгу объявили – даже обрадовалась! Вот оно, думаю! Заплачу сейчас сама по всем счетам – а детям моим тогда ничего не будет! Так что – пусть уж… Велика невидаль – с мужиком не спать! Да я дольше мучилась, когда он по тюрьмам ошивался! – Она снова широко улыбнулась, блеснув чёрными глазами. И Устинья отчётливо поняла, что больше Катька ничего не расскажет.
В самом конце партии тянулись обозные телеги. На одну из них было свалено имущество Иверзнева. Но ни узлов, ни старого чемодана не было видно под ворохом сухих, подсыхающих и совсем свежих пучков трав и кореньев. Задержав шаг, Устинья дождалась, пока телега нагонит её, и пошла рядом, осторожно перекладывая собранные растения. На её лице появилась слабая улыбка. Михаил продолжал следить за ней. Он не замечал, что на него самого уже давно в упор смотрит Ефим Силин. Взгляд Ефима был нехорошим, а зелёные глаза – стылыми, как октябрьская вода.
Устинья первая заметила взгляд мужа и сразу потемнела. Выпустила из рук большой пучок таволги, который до этого аккуратно расправляла, удаляя подгнившие листья, и быстрым шагом пустилась догонять партию.
– Ефим! Ефим! Да пожди ты, леший!
Тот остановился. Устинья, догнав, с разбегу ухватилась за его плечо.
– Ну? Что опять надулся как мышь на крупу?
– Устька, доведёшь же. Я тебя и впрямь побью так, – не глядя на неё, сквозь зубы сказал Ефим. – И доктору твоему башку сверну, как курчонку. Сил достанет.
– И болваном выйдешь, – сердито сказала Устинья. – Ну чем ты себе башку забил?!
– Сама знаешь чем. Вся партия уж смеётся. Ты ещё давай к нему на телегу сядь и ноги свесь, как жена законная!
– Законная-то я тебе буду!
– Вот и вспоминала бы про то почаще. А то, гляжу, память вовсе коротка стала.
– Совесть у тебя коротка! – не сдержалась Устя. – Забыл, кому Михайла Николаевич лихоманку сгонял во Владимире? Забыл, как он у Антипа нашего вереды сводил?
– Ты сводила. Ты и лихоманку сгоняла, – усмехнулся Ефим.