Прощаю – отпускаю
Шрифт:
– Насмерть? – одними губами спросила Устя.
– Не… – отмахнулась цыганка. – Промазала, слава богу. Но тут уж скрутили меня да уволокли. И теперь мне, как и Яшке, каторга – за покушенье-то. Шесть лет… Большой человек, мол! На службе, вишь, государевой! Да ещё, проклятые, написали в моей бумаге, что я – самая опасная и ко всякой пакости наклонная! Вот и запирают, как собаку бешеную… На всю ночь! Чтоб им самим на том свете так сидеть… Теперь до самой Сибири до мужа родного не дорвёшься! – На лицо цыганки набежала тень, она с сердцем
Устинья сочувственно тронула её за плечо. Катька повернулась к ней – и неожиданно улыбнулась во весь рот:
– Да ла-адно! Живы будем – не помрём, вот мой тебе сказ! Нам с Яшкой теперь лишь бы до Сибири дойти да весны дождаться. А там – только нас и видели!
– Нешто побежите?
– Конечно! Нам домой, в табор надо! У меня старшей дочке уж пятнадцать лет, невеста вовсе! Не хватало ещё, чтоб она без нас замуж вышла! Обещалась подождать… Да когда ж это девки замуж ждали? Так что торопиться нам надо… Ой! Чёрта помянешь – он и появится! Ну, как ты здесь, проклятье моё?!
«Проклятье» уже шагало рядом и весело скалило большие белые зубы. Устинья уставилась на Яшку во все глаза. Было интересно, что же в этом мужике оказалось такого, что Катька раз за разом тащила его из тюрьмы и даже каторгу из-за него приняла? На взгляд Устиньи, цыган был самым обыкновенным: лохматым, смуглым, с озорными чёрными глазами.
– Здравствуй, красавица! – поприветствовал он Устинью. – Как дорожка?
– Слава богу, – растерянно ответила она. И сразу же испуганно спохватилась. – Ой! Катька! Дядя Яшка! А не боитесь вы? Солдаты не осерчают ли, что ты сюда… К нам…
– Чего им серчать? – с улыбкой отмахнулся цыган. – Смотри, уж все расползлись! Авось строем-то до самой Сибири не погонят!
Устинья огляделась – и убедилась, что вся партия действительно растянулась по мёрзлой дороге. Женщины шли рядом с телегами, на которых сидели их дети, мужья отыскали жён. К её изумлению, ни конвойные казаки, ни офицер не обращали на это никакого внимания. А тут и её саму окликнул родной голос:
– Устька! Ну – как? Поспать-то успела хоть под утро?
– Поспишь с тобой, как же… – проворчала Устя, не замечая того, как губы сами собой расползаются в счастливую улыбку.
Ефим же через её плечо сердито посмотрел на цыгана:
– А ты, конокрад недобитый, чего на мою бабу вытаращился? Смотри… Приложу железами по башке!
– Ефим!!! – ахнула Устинья. – Да что ж ты, ирод, напраслину-то… Вовсе ополоумел!
Цыган, впрочем, ничуть не обиделся и лишь покачал встрёпанной головой:
– Дурак ты, парень… Твоя Устька хороша – а моя цыганка-то получше будет!
Ефим машинально взглянул на Катьку. Та немедленно высунула длинный розовый язык и скорчила такую рожу, что рассмеялись все вокруг. Усмехнулся и Ефим. А цыганка сообщила Устинье:
– И твой – чурбан, и мой не лучше… А других-то не бывает! Ничего! Живы будем – не помрём и счастья добудем!
За
– Что там… Я про себя сама всё знаю! Ты вон лучше той погадай! С самой Москвы идёт – молчит, бедная… Никому из нас слова не молвила ещё! Верно, вовсе горе у тётки, что губ не разжимает… А видать, не из простых – вон какой на ней салоп хороший, да юбка новая! Может, хоть ты ей дух-то подымешь?
Катька сощурилась на «тётку», которая шла чуть поодаль от всех остальных, мерно гремя кандалами и глядя себе под ноги. Это была женщина средних лет с блёклыми, наполовину седыми волосами, гладко зачёсанными под платок, с сухим некрасивым лицом. Глаза её, близко посаженные, круглые и жёлтые, как у совы, внушали оторопь. Сходство усугублял и застывший немигающий взгляд.
Катька с минуту подумала – и решительно начала разговор:
– Что-то ты, милая, грустишь вовсе… Нельзя так, нельзя! Бог над нами есть, он не оставит! Посмотри на меня! Хочешь – про судьбу твою расскажу? Денег не возьму, вот тебе крест!
– Пошла вон, мерзавка, – тусклым, невыразительным голосом сказала женщина.
– Да за что же ругаешь? – пожала плечами Катька. – Я тебе пока худого не делала. По-доброму говорю, дай погадаю…
– Мне не нужно твоё гаданье, дрянь! – с ненавистью отрезала та. – Отойди, от тебя воняет навозом!
Тут уж прислушались все. С лица Катьки пропала улыбка. С минуту она, сощурившись, смотрела в искажённое брезгливой гримасой лицо. Было видно, что цыганка ничуть не сердится. Затем она кинула взгляд на каторжанок и почти весело скомандовала:
– Вот что, красавицы! Тут – гадание тайное, египтянское, чужим ушам слушать незачем! Идите-идите… Кто подслушает – прокляну и понос напущу до самого Иркутска! А ты, милая, не серчай попусту. Я тебе сейчас всё как есть скажу. И кто ты такая, и за что здесь. И что с тобой тут станется, ежели, к примеру, я…
Тут Катька понизила голос до шёпота, и никому не удалось услышать ни слова. Изумлённые женщины могли только наблюдать, как страшно бледнеет арестантка в хорошем лисьем салопе и как испуганно бегают её блёклые глаза. А Катька всё говорила и говорила. Умолкла она лишь тогда, когда на пронзительный визг обернулись конные казаки:
– Замолчи, проклятая! Я велю тебя… Хватит!!!
– Хватит, – согласилась Катька. – Только не забудь… Упредила я тебя, барыня моя брильянтовая.
И отошла не оглядываясь. Устинья растерянно смотрела в лицо цыганки: оно было незнакомым, презрительным. В чёрных глазах бился сухой и недобрый блеск.
– Господь с тобой, Катька… Чего ты ей наговорила-то?! Вон, она идёт злая-злая, а сама за сердце держится! Зачем напугала-то?
Катька угрюмо молчала. Затем, не глядя на Устинью, медленно, словно раздумывая, сказала: