Проскочившее поколение
Шрифт:
Войну Достоевский окончил инженер-майором танковых войск. После войны преподавал в Ленинградском машиностроительном техникуме детали машин и сопротивление материалов. Как-то он выгнал из аудитории студентку Тамару. Она принесла на занятия заводную лягушку. Лягушка прыгала по столу и нежно квакала.
В тот семестр Андрей Федорович поставил Тамаре за сопромат четверку, а за детали машин — тройку. Считал, что она была твердой троечницей, но не по способностям — им позавидуешь, — а из-за лени.
Он надеялся, что к зимней сессии Тамара исправит балл, но зимой
Утром он почувствовал себя худо. Но на занятия притащился: студентам он задал вычислить степень тщеславия Монферрана, архитектора, который воздвиг в Петербурге Александровскую колонну. Студенты облазили ее с рулеткой, подсчитали — и оказалось, что тщеславный Монферран дал запас прочности в пять раз больше, чем требовалось. Славу себе заготавливал на века.
Они смеялись над тщеславным Монферраном, и вдруг Андрей Федорович почувствовал, как отнимаются его рука и нога. Встать он уже не смог, студенты вынесли его из аудитории. Его отвезли в Мечниковскую больницу. Врач в приемном покое, поглядев в окно, спросил: «Что за митинг тут во дворе?» Достоевский объяснил: «Мои бандиты».
Они ходили к нему изо дня в день, каждому полагалось по три минуты: халат давали один, а внизу ожидало двадцать человек. Тамара принесла свой собственный халат и сидела в палате с утра до вечера.
Через год вопрос о Тамаре встал всерьез. Тамара сказала, что если Андрей Федорович ее любит, то она переедет к нему жить. Ему, больному и не скопившему лишнего рубля, было сорок семь, а ей двадцать два. Другой бы этого испугался, а он сказал себе, что такая лодырка и филонка только с ним и будет счастлива. Тамара не заходила к своим родителям полгода, он не видел их семь лет, а через семь лет принял тестя с коньяком и любезностями, и все, кажется, остались довольны друг другом.
Но брак свой они так и не зарегистрировали, ни ему, ни ей штамп в паспорте не казался существенным.
Он продолжал преподавать в техникуме, но здоровье совсем избарахлилось. Обнаружилась обширная язва, он с грелкой приходил на занятия. Вырезали желудок. Через год — воспаление мозга. Пока поставили диагноз, три недели пролежал в сыпнотифозном бараке. В пятьдесят шестом, на юбилее деда, сидел в Колонном зале, а за спиной — два врача с чемоданчиками: накануне грохнулся в обморок.
Ему предложили уйти на покой. Учли Дальний Восток, Ленинградский фронт, пятьдесят две ночи в разведке. Назначили персональную пенсию союзного значения. А он сказал Тамаре: «Съезжу в Новгородский леспромхоз, хочу поколдовать над лесорубкой».
Достоевский поехал в Новгород в декабре. Морозы — минус двадцать пять. К концу года «Гипролестранс» съел все командировочные, Достоевский отправился за свой счет. Жил в доме для приезжих. Название громкое, а весь дом — комната да сени. До десяти вечера дают свет, а в клубные дни даже до двенадцати, сиди, рисуй будущую лесорубку. С ее помощью прямо на делянке станут молоть сучья и тонкомер. Мелкую щепу погрузят в мешки и отвезут на бумажные фабрики. Добрых пятнадцать процентов леса загнивает на
Машина пошла. На испытание заехал корреспондент «Ленинградской правды», спросил, как называется новинка. Ему объяснили: тракторная рубительная барабанного типа — ТРМБ-5. Назавтра появилась корреспонденция: «„Трембита“ на лесосеке». Газету Достоевскому принесли уже в больницу, на испытании ему опять стало худо.
Тамара сказала, что его конструкторов в палату больше не пустит. Ей надоели эти оперетты на лесосеках. Хватит.
А через месяц после больницы он вдруг позвонил ей на работу: «Деточка, я с вокзала. В Новгород — и обратно, даю слово…»
Тамара оформила на работе отпуск и взяла билеты в Крым. Достоевский будет целыми днями лежать в шезлонге и дышать морским воздухом. Он соглашался: да, да, конечно. А в самолете показал ей письмо из Крымской «Сельхозтехники»: «Нам нужны десятки высокопроизводительных передвижных машин для измельчения сердечников кукурузных початков…»
С аэродрома он поехал прямо в «Сельхозтехнику»…
Я запомнил письменный стол Андрея Федоровича в его однокомнатной квартире на Васильевском острове — огромный, во всю комнату, не меньше бильярдного.
Над столом висит рафаэлевская мадонна, такая же висела над столом его деда. Вся комната в фотографиях деда, по-музейному окантованных и приспущенных на шнурке.
На столе — кипа автомобильных журналов, наших и заграничных. На щегольской мелованной бумаге смазанные сигарообразные силуэты машин, красотки в шортах, спортивные таблицы, тщательно проштудированные, разукрашенные красным и синим карандашом.
Ворох книг по литературоведению — русских, английских, французских. Книги, пахнущие бумажной прелью и кислым запахом нового дерматина. Дарственные надписи — почтительные, остроумные, фамильярные… В конвертах с сиреневыми марками — книги, полученные из Лондона, Берлина, Парижа, от Арагона и Триоле. Книги — все сплошь принятые или отвергнутые, и о том, почему они отвергнуты, Андрей Федорович спешит сообщить каждому, с кем заходит речь о литературоведении.
Охотничий бюллетень, картонка с образцами ружейных гильз, наставления по собаководству, даже три издания этого самого наставления, все три исчирканные карандашом. И бухгалтерия достижений собственного пожилого спаниеля Женевы, в быту — Женьки, четыреста штук птицы на три ружья, одних тетеревов — девяносто шесть штук.
Магнитофон с неоконченной музыкально-литературной композицией, не столько развлечение, сколько звуковой спор с теткой о прабабке Марии Федоровне, матери деда. Тетка, Любовь Федоровна, упомянула о Марии Федоровне как о женщине заурядной. А он попросил свою бывшую ученицу Розу Цалпанову, чей голос почему-то представляется ему похожим на нежный голос прабабки, прочесть перед микрофоном письма Марии Федоровны к мужу. «Вы послушайте, какая долгая и прекрасная русская фраза, какая музыка: „Кабы знал ты, ненаглядный, мою кручину…“ Не ее ли дар к слову у Федора Михайловича?»