Просто металл
Шрифт:
Но настал день, когда они вернулись с аэродрома в Магадан, окрыленные надеждой, что уж назавтра-то они улетят непременно. Погода на воздушной линии, кажется, установилась, и два самолета уже улетели. Следующей на очереди была их машина, и не отправили их только потому, что в промежуточном порту скопилось слишком много самолетов и нужно было дать время ему разгрузиться. Поэтому ехали в гостиницу в настроении приподнятом. Только Карташев, северянин многоопытный, предостерег на веяний случай:
— Веселитесь, веселитесь, ребятки, а я погожу, пока на месте не приземлимся. Учен. Погода, она такая вертихвостка в этих местах, что с ней наперед загадывать никак нельзя.
— А что можно загадывать? — вправе был бы спросить через
— Ты?! Ты еще здесь?! — воскликнула она и попятилась, пропуская его в вестибюль.
— Вера? Это ты, Вера?! Как же так?
Ребята гуськом, стараясь не выдать своего любопытства, обошли Ивана и Веру и проследовали на лестницу. Иван проводил их растерянным взглядом и снова обратил к девушке побледневшее лицо.
— Как же так? Что же ты наделала, Вера?
— Вот приехала. — Девушка развела руками, улыбаясь смущенно и виновато. Видимо, боясь услышать от Ивана что-то страшное, непоправимое, заговорила быстро, не давая ему вставить слова: — Ты не рад, да? А я вот так — сдала все курсовые работы, подобрала все хвосты и собралась. Еще два месяца назад приехала бы, но Гришку — ты же знаешь, какой это сорванец — угораздило полететь с дерева и сломать сразу и руку и ногу. Скворешник, видишь ли, ему надо было не иначе как на самую макушку прибить, на ту, самую большую ветлу. Помнишь? Не могла же я маму одну с братишкой оставить, когда он в таком состоянии был. Что было, если бы ты знал! И так, мама еле-еле на мой отъезд соглашалась, а тут еще несчастье это на нашу голову. Ты не обижайся, Ваня! Я не писала — думала, так лучше. Я же тебя знаю, ты обязательно взвешивать бы все стал, терзаться, мамино настроение не так понять мог. А я, — без паузы продолжала Вера, — на этот раз все сама, решить хотела. И чтоб сюрприз тебе. Не прогонишь ведь теперь, а? — улыбнулась она, заглядывая в глаза Ивану. — Я уже и на старом твоем участке была. Приехала, а начальник твой бывший — Павел Федорович, да? — мне и говорит, что ты на Чукотку улетел уже. Смешной такой! И хороший. Ругал меня за тебя. И еще сказал, что любишь ты меня очень. Это правда? А потом сказал, что на Чукотку семейных не посылают пока, и если бы я раньше приехала, то тебя не послали бы. А я вот — успела! Ты же можешь завтра пойти к начальству какому-нибудь и сказать, что к тебе жена приехала? Можешь ведь, правда?
Иван молчал. Сложные и противоречивые мысли одолевали его. Сердце ликовало: приехала, любит! И с тем большим ужасом он думал: что делать, как сказать ей, что он не может, не имеет права отказываться сейчас от Чукотки. Ни перед людьми, ни перед самим собой не имеет на это права…
— Ты молчишь, Ваня? Молчишь? Я ошиблась, да? И начальник твой ошибся тоже? И уже ничего нельзя поправить? Ты должен ехать, да? На Чукотку? Ну и что же, что на Чукотку?! Ведь живут же там люди. И я буду жить! Почему же ты молчишь? Говори! Говори же что-нибудь, ну!
— Погоди, погоди, Верок. Не здесь же нам разговаривать. Пойдем ко мне.
— Нет! Говори сейчас, здесь! Нам придется ехать на Чукотку? Да?
— Но сейчас и это невозможно, Вера. Пойми: не-воз-мож-но! Поверь: я безумно, безумно рад тебя видеть! Я люблю тебя, Вера! Но ехать сейчас ты со мной не можешь. Мы же будем там жить в палатках. Каждое место на учете. Я тоже буду там жить, как все, — спать в общей палатке, питаться из общего котла…
Девушка как-то сразу вся сникла. Руки ее бессильно упали вдоль тела, плечи опустились, голова поникла. Иван не видел ее лица.
— Ты… — Она говорила трудно. — Ты даже не поцеловал меня, Иван.
Он взял ее за руки.
— Ну-ну! Выше голову, чижик! Нельзя же так! Пойдем ко мне, будем что-то придумывать!..
Вера подняла голову, рванула руки.
— Не буду! Не хочу! Не хочу я ничего придумывать!
И метнулось к двери. Иван преградил ей путь:
— Ну,
— Оставь меня!..
12. Здравствуй, тундра!
Под крылом самолета — безбрежное, волнующееся море тундры. Волнующееся потому, что вся она в бурых волнах голых приземистых сопок. На самых высоких из них, как пена на гребнях настоящих волн, уже лежит снег. Это — первое впечатление. Потом глаза начинают различать детали. Впереди, слева, справа круглыми пудреничными зеркальцами сверкнули тундровые озерки; змеясь, выползла из какой-то подземной норы серебряная лента реки; черными островками проплывают оазисы тундры — жмущиеся к воде заросли чосении. Пустынно. Дико. Вроде и не бывал здесь никогда человек и не оставил никакого следа — ни топором своим, ни колесами, ни лопатой. Но нет, вон, кажется, петляет по склону сопки тоненькая ниточка тропы. Кто проторил ее? Зверь? Человек? Охотник или геолог? А вот, должно быть, и ответ на этот вопрос — едва приметный дымок, черный треугольничек временного жилища и, чуть в стороне, неясное, меняющее свои очертания пятно — оленье стадо.
Чем дальше уходит самолет на север, тем меньше преобладают внизу темные тона — все ниже нахлобучивают сопки снежные свои шапки и уже белеют снега в распадках между ними. Зиму от осени здесь отделяют километры, а не время.
Ребята притихли, приникнув к иллюминаторам и лишь изредка обменивались короткими репликами.
— А вон две точки на склоне видите? Дикие олени, наверное. — Это — Клава.
Витя Прохоров со своего места откликнулся:
— Разглядела! А слева от них, видишь, комар сидит и лапки потирает — замерз.
Шутку не подхватили. Из-за меня, снова подумал Иван с досадой. Неужели у меня на морде такое написано, что у всех теперь похоронное настроение?
Еще с утра он заметил, что у ребят по отношению к нему появилось какое-то настороженное внимание. Болван! И зачем ему надо было говорить Клаве о неожиданном приезде Веры, о возникших в связи с этим неразрешимых проблемах? Вот и старик Карташев сидит рядом и всю дорогу душеспасительные истории рассказывает. О себе вроде говорит, но ведь явно для него, для Ивана. В назидание и в утешение.
— …Писал, конечно, как полагается. Снизу и до самого верху просил: разберитесь. Какое там! На фронт просился, как война началась. Тоже не получил ответа. Когда срок вышел, вроде и радости уже не было — изболелось все. Да и какая радость? Один, как перст. Как взяли, так и с семьей связь порушилась. Ни о жене, ни о дочери ничегошеньки не знал — как в воду канули. И вдруг — письмо. Нашла меня супруга-то. Пишет: жди, приеду, мол. А куда ей ехать, думаю? Так и отписал ей, как полагается. Твердо отписал, бесповоротно. Живы будем — свидимся, мол, а здесь тебе со мной быть не следует — не бабье это дело. Замолчала. Ну, думаю, обиделась. Только прихожу однажды с работы — я тогда на шахте проходчиком работал, — смотрю, наше мужицкое общежитие баба какая-то голиком драит. Не узнал по первости, а выпрямилась, глянула на меня, я и ахнул. Прикатила-таки моя благоверная!
Поначалу и верно трудно было — ни тебе жилья своего, ни работы подходящей, ни ихнего общества женского. Сам знаешь, сколько здесь женщин в то время было. Раз, два — и обчелся. Но чтоб я от старухи своей хоть одно слово жалобы слышал — ни-ни! А потом и притерлось все вскоре. Я реабилитацию получил, а за ней — и квартиру. Какая ни на есть, а отдельная комнатушка. Дочку вызывал. Погостить приезжала студенткой еще. Все по-людски стало, как полагается. Зря и противился, выходит, приезду старухи-то. Оно, конечно, и нелегко ей было, а все же легче, со мной-то. Потому как женщина, если она настоящая, без того, чтобы не заботиться о ком-нибудь, никак не может. Материнское в ней — всему голова. А о себе что говорить? Ясное дело. Мне, сам понимаешь, как с ней полегчало. Нужным человеком себя почувствовал.