Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Шрифт:
— Из восьмого класса «А», в шестьдесят четвертом выпускался, — напомнил Серега.
— О-о-о! — покачал головой Анатолий Сергеевич. — Давно.
Сквозь очки он близоруко сощурился, видно, диоптрий не хватало, посмотрел на Серегу и сказал:
— Помню… Ой, помню! Слава Никитин!
— Не-ет! — улыбнулся Серега. — Я Панаев.
— Панаев… Это художник? Господи, да как же я тебя не узнал-то?! Ведь я же и на вернисаж ходил. Никак не думал, что это ты. Ну, прости, прости ради Бога. Склеротик я старый!
Пришлось вернуться в школу и усесться на низенькую, обитую поверху дерматином банкеточку, рядом с которой валялся забытый каким-то малышом мешочек со сменной обувью.
— Ты уж про меня спрашивай, — заговорил Анатолий Сергеевич, — про тебя-то я знаю. Я уж на пенсии десятый год. Все не помру никак. Еще лет пять назад на подмены приходил, подрабатывал.
— А говорят, возрождается, — произнес Серега каким-то, скорее, нейтральным, чем утвердительным тоном.
— Да. Как бы не так! Ты давно последний раз в кино был? Теперь как документальный фильм — так на Сталина, на большевиков — ушат грязи! Телевизор — тоже. Слава Богу, что мой сломался. Новых теперь иначе как по ветеранскому или по талону не купишь. Дожили… В пятидесятых годах легче было телевизор купить, чем сейчас. Да что телевизор, Господи, утюгов нет! И говорят: как хорошо! Да что же хорошего?
Сереге было все это очень понятно. Однако у него все время создавалась иллюзия, будто он говорит с Гошей. Конечно, не с тем Гошей, который сейчас готовился занять место в шкафу биологического кабинета, а с прежним — живым, беспокойным, наивным… «И этот человек меня учил, — удивился Серега. — Кажется, истории. Почему я ее так плохо знаю? Почему я тогда ею не интересовался?..»
Нет, в нем прочно поселилось двое разных людей. Возник внутренний антагонизм — самый страшный из всех. Это почище противоречия между трудом и капиталом. Один человек воочию видел в Анатолии Сергеевиче сталиниста, застойщика и ортодокса. Другой — не мог не: согласиться с обвинениями в адрес перестройки. Это если по-газетному упростить ту невообразимую кашу и мешанину, которой было наполнено все существо Панаева. Когда Аля лихо проповедовала ему свободные мысли о свободном мире, Серега с ней спорил, хотя во многом был с ней согласен. Теперь получалось наоборот, Серега не спорил, хотя тоже не мог во всем согласиться со старым педагогом.
— Тут неподалеку, — заметил, переводя дух, Анатолий Сергеевич, — живет один тип. Меня лет на семь старше. При Сталине сидел. Всю войну, от звонка до звонка, в пятьдесят третьем выпустили. Говорят, что ни за что сидел, реабилитирован и тэ пэ. За тридцать шесть лет на советских хлебах, понимаешь, отъелся, стал поперек себя шире. Деньги имеет неплохие, пенсию, а все еще на Советскую власть в обиде. И не только сам пропаганду ведет, но и молодежь отравляет. До чего дошло: эти сопляки, «Мемориальщики», которые у вас в клубе собираются, написали не то послание, не то петицию, чтобы всех, сидевших при Сталине, приравнять к ветеранам войны! Это значит, нас, бойцов, на одну доску с тем дерьмом собачьим, которое нам в спину стреляло?! Ну, были те, кто из-за ерунды сел — дай им обычные права ветерана труда. Хватит! Ан эти требуют, чтобы именно с ветеранами войны уравняли, да еще всех, без различия: и власовцев, и полицаев, и бендеровцев, и зеленых братьев! Ишь, толстовцы выискались! Я-то этих шкур знаю. Я их после войны четыре года сторожил. Мы таких живо воспитывали, попросту.
— Не знаю, — произнес Серега.
Надо было бы сказать «нет», а он сказал «не знаю» почему-то. Потому что это было более правдиво?
— Жалко мне, жалко всего, — почти всхлипнул старик. — Это ведь сейчас ни во что не верят, а мы-то верили. Мы мечтали, мы жизни клали за эти мечты! Нам сейчас что говорят: бросьте врать, все вы видели, все знали, ни о чем не думали, а только боялись. Это мы-то боя-, лись? Мы в сорок третьем вшестером удерживали высоту против роты. Да мы в Кенигсберге на доты грудью прыгали! Что же мы, Берлин с перепугу, из-под палки взяли?! Ладно, есть хитрее; говорят, что мы не за Сталина шли, а за Россию. А что для нас был Сталин? Россия и была… Это и ты, я вижу, не понимаешь. Не-ет, упустили мы вас, упустили! Мало нас пришло. А те по лагерям от войны отсиделись, выползли от щедрот Никиты-дурака, да вас и оболванили. У нас энтузиазм был: все — людям, себе — ничего. Голодай, холодай, а работай, чтоб другие жили лучше. Вы, в частности! А вашему поколению как повернули? Материальную заинтересованность подсунули, мину замедленного действия! Вместо того, чтоб сказать «работай», стали говорить «зарабатывай». И пошло все на деньги измеряться, а мораль, идеи — все побоку. Вот и вырос чертополох вместо зерна. А Сталин-то пропалывал, пропалывал. Дурную траву — с поля вон. При Никите еще в хлебе сорняков не было видно, а теперь в сорняках — хлеба! Они-то уж тогда произрастали, только потихоньку, не спеша. Брежнев — это я и сейчас прокричу — лучше Хрущева был! Он в главном добился равенства — в оружии. Орден «Победы» он зря надел — не по Уставу, но Вьетнам-то он спас — спас. Кампучию от Пол Пота — отбил.
Вот это Сереге слушать уже не хотелось. И тошно было, и скучно, а кроме того, каша в голове от этого закипала еще большая. Эх, если бы у Сереги там, в мозгу, все перестроилось. Не так-то это просто.
— Извините, Анатолий Сергеевич, — как можно вежливее сказал Серега, — я бы с удовольствием еще с вами посидел, но вот спешу. Вы все там же живете?
— Все там же, — вздохнул старик, осекшись на еще какой-то обличительной тираде, которую хотел высказать. Должно быть, он все понял.
— Так я зайду к вам как-нибудь! — пообещал Серега, хотя прекрасно знал, что никуда не пойдет.
…Снова Серега ставил точки, долго, до умопомрачения, до рези в глазах. Пришлось закончить и выйти на ночной двор, сесть на холодный чурбак и закурить. Работа всегда давала приятную усталость, сейчас была усталость гнетущая, обескровливающая. Что утомляло? Монотонность или однообразие? Сколько еще осталось? Уже немного. Какие-то семьсот пятьдесят тысяч точек из миллиона. В секунду примерно четыре точки с учетом затрат времени на обмакивание кисточек. За час — четырнадцать тысяч четыреста. Позавчера он ставил точки пять часов подряд, вчера — с девяти вечера до трех ночи — еще шесть часов, сегодня с пяти вечера до полуночи — аж семь часов. Итого восемнадцать часов работы — 259200 точек. Это Серега вычислил в уме. Получилось, что всего чуть больше четверти работы сделано. Еще вчера казалось, что уже почти четверть. А все потому, что шел от краев к центру, к фигуре. Надо еще наддать, собраться, взять соцобязательство.
Но тут на полуночной улице засветились автомобильные фары. Мощные, «волговские». Серега, кажется, даже по звуку угадал — Аля!
Она и была. Притормозила около выбежавшего — да, да, выбежавшего, а не вышедшего из калитки, Сереги.
— Прю-вет! — прощебетала она весело. — Это я! Открывай свои ворота.
Серега молча притиснул ее к себе. А сказать — не знал что.
— Чудовище ты, — прошептала Аля. — Разбойник, маньяк и вообще… совратитель. Я тебе обещала месяц отдыха, помнишь? Меня хватило на три дня.
Серега как-то пришел в себя, но куда исчезла его усталость?! Едва Аля зарулила во двор и помогла ему закрыть ворота, как он подхватил ее на руки и унес в дом.
— Прямо какой-то Джек-потрошитель, — обвив его шею руками, бормотала Аля. — Хоть бы чаем напоил предварительно.
— После — с одержимостью в голосе произнес Серега, повалив ее, хотя и мягко, на кровать.
— Я же в сапогах, обормотище, — захихикала Аля восторженно, но унять его было нельзя, да она и не хотела, чтобы он унимался.