Против часовой стрелки
Шрифт:
При этих словах начальницы пожилая дама легонько кивнула, а ее спутница с улыбкой обратилась к девочке: «Вас, я слышала, Соловьем называют?»
— Жаворонком, — почтительно поправила начальница.
— Вот и славно, — неожиданно густым, низким голосом отозвалась старуха, — плох тот жаворонок, который не хочет стать соловьем, — и засмеялась, глядя на сконфуженную девочку.
Про «Бублички» забыли, как Ира забыла про лорнетку, совсем не страшную. Она научится петь, как настоящая певица, а учить ее будут — шутка сказать! — целый год!
— …Целый год анафемский, прости,
Ирочка самозабвенно пела, наслаждаясь своим пеньем, как настоящий жаворонок, и ей не было дела до слухов, да и кого в юности волнуют слухи? Однако не заметить тревоги родителей не могла. А как не тревожиться? Ростов был занят белоказаками, но откуда-то шли красные казаки, хотя люди понятия не имели, много ли этих красных, в то время как о немцах знали твердо: тьма, четыре года война идет. Но еще больше, чем немцев, боялись большевиков: казак, какого он ни есть цвета, все ж свой брат, донской казак.
А большевики?!
О них заговорили и в станицах, и в поездах: если, дескать, большевики остановят поезд, то хуже некуда.
В свои шестнадцать лет Ирочка немцев не видела, а мужчины делились для нее на солдат и несолдат. Последних было немного: отец, ее дядья, батюшка да мешочники, которых встречала в поездах. Солдаты лежали на лазаретных койках или стучали костылями в коридорах, ходили по улицам — кто с винтовкой, кто с гармоникой; одни веселые, другие угрюмые или пьяные…
Гражданская война.
Уезжать, решили мать с отцом. Ждать нечего, да и не держит в Ростове ничего, кроме нужды, которую Матрена переносила крайне болезненно.
…Дом, и так скудный, быстро пустел: раздавали утварь, связывали тощие узлы. Прощались с родными, и каждое прощание было мучительным: не знали, что кому уготовано.
Последние дни в пансионе были особенно тяжелыми. Трудно было поверить, что, когда деревья в парке зазеленеют, ее здесь уже не будет. Зацветут акации, зашумят тополя на улицах, и снова распахнется витрина с фотографиями, которые Ира так любила рассматривать, дивясь одновременно собственному отражению: казалось, кто-то чужой. Сколько раз любовалась она каллиграфическими буквами на вывеске фотографа: «Г. А. Шифринъ» и выставленными карточками — и больше не увидит?..
Как быстро человек прирастает к городу своей юности!
Дамы-попечительницы убеждали оставить Ирочку хотя бы на год… Матрена и слышать не хотела: какое ж это ремесло — песни петь? — Бздуры.
Собрались так скоропалительно — стриженая девка кос не заплела, да и какие косы после тифа, — что даже с дедом и бабкой толком не простились, отчего отец был необычно угрюм и как-то изменился лицом.
Сели — втиснулись в поезд 9-го марта, в праздник Сорока Мучеников.
В этот день, по поверью, прилетают жаворонки.
Жаворонок улетел.
Вспомнишь и лица, Давно позабытые…Сколько лет прошло…
Поезд, долгий путь через всю Россию…
Если кто-то и мог знать, что спустя двадцать три года будет другой поезд, в котором она будет уезжать от другой войны, так только ростовская бабка; однако она так и не погадала Ирочке на своих цыганских картах. Может, потому и не гадала, что — знала. Знала то, чего никто знать не мог: Судьбу.
…Уезжали из Ростова — от войны, от немцев — дальше и дальше, не зная или не веря, что с немцами уже подписан мир. А хоть бы и так — с большевиками-то мир никто не подписывал! Ира думала о родном городе, каким помнила его, но перед глазами стоял Ростов, Садовая улица, обсаженная акациями, коридоры пансиона… Звучали слова матери: «Сама мне спасибо скажешь. Вас пятеро; всех поднять надо. Дельному чему выучишься — и пой сколько влезет!»
Не хотела себе признаться, но обида — маленькая, задавленная, единственная за всю жизнь обида на мать — осталась навсегда.
Решила про себя, что непременно когда-нибудь поедет в Ростов.
Так и не поехала никогда; не получилось.
…Поезд подходил к Городу, откуда четыре с лишком года назад они бежали от немцев и где оказались теперь снова, спасаясь от тех же немцев — и от большевиков.
В Городе были немцы — как раз потому, что мир с ними действительно был подписан, и Город принадлежал теперь немцам, как и вся земля, бывшая западная окраина России, а нынче придаток Германии. Появились вывески на немецком языке, но это не пугало: вывески были и до войны.
Страшно было другое: большевики, которых здесь тоже ждали и боялись, как и на Дону, но бежать было уже некуда.
Круг замкнулся.
Из города юности — в город детства, где никто не пел «Бублички», хотя «торговок частных» тоже хватало. Жизнь была скудна, как и в Ростове, но, несмотря на немцев, было спокойней: здесь был дом. Нужно было оказаться вдали от него, пережить нужду, голод и смертный тиф, чтобы осознать это. Да, жизнь была скудна и дома, но Ира не ездила на крышах поездов за провизией: теперь они с братьями ходили за той же провизией по деревням; иногда и Тоньку брали с собой. Когда сорок верст, когда и побольше; спасибо, если хуторянин позволит присесть на телегу. «А сколько это — верста? Это километр?» — спрашивала Лелька, и бабушка терялась: «Тогда километрами не мерили; версты были. Наверно, не меньше километра…»
В деревнях жили сытно, так что никогда с пустыми руками не возвращались, но пирожков на продажу, как в Ростове, она уже не пекла.
Однажды, когда бежала домой по холодной пыльной улице, порвался шнурок на ботинке. Присела на крыльцо и начала связывать тонкие лохматые концы. Услышав приближающиеся шаги, торопливо одернула край пальто.
Двое солдат сняли винтовки и сели поодаль; третий остался стоять. Закурили. Стоявший, подмигнув товарищам, спросил:
— Спугали мы вас, барышня?