Провинциал. Рассказы и повести
Шрифт:
Кисть отбросило в солому.
Окрасило ржаной пук в свекольный цвет.
И боли нет, только жжение…
И тут вошёл Ислам. Нагнулся, поднял обрезок, будто сор, глянул на Люлина.
– Ты что наделал?
– Не видишь, гангрена?
– Я не о том. – Ислам покачал в руке кистью. – Ты превзошёл дозволенное.
– Как это?
– Уничтожил этимологический код! Ты не руку отрезал. Ты лишил язык ключевого слова. В начале было Слово, и это слово было – рука!
– Ну? – до Люлина наконец дошло, и по спине его пробежал холодок ужаса.
– Теперь погиб русский язык! – продолжал Ислам. – Теперь ключевое слово будет звучать по-другому.
– Будет татарское кул? – Темя Люлина зачесалось, будто чёрт на коньках там сделал штопор. – Словесное иго?
– А хенде
– Это что, – сказал Люлин, – придёт на Русь немчура?
– Не знай, не знай, – загадочно протянул Ислам.
– А что – теперь человеку и члены терять нельзя? Как Потёмкину-Таврическому глаз выбили, так и французы понаехали, да?..
– Ты не Потёмкин, это раз, – вразумительным тоном начал пояснять Ислам. – Потёмкин – мелочь. Неуч. А ты самородок. В тебе закодирован русский язык. Ты его носитель. Но этого не знаешь. И никто не знает. Иначе тебя давно бы укокошили и в американский институт антропологии увезли. За русским языком давно охотятся. Это два. И ампутация руки у тебя с медицинской точки зрения неоправданна. Это три!
– Конечно, я горд, – сказал, запинаясь, Люлин, – что я носитель, и всё такое… но почему ампутация не оправдана?
– А потому, что у тебя нет гангрены!
– Как нет?
– Это всего лишь глина! Та, которой ты Элку. Наша зелёная, нижнекембрийская! Так что зря ты… Вот смотри…
Ислам взял отрезанную кисть, опустил в бочку с водой, побултыхал и вынул чистую, с белой кожей, невероятно белой, ибо она была уже бескровной.
– Как глина?! – закричал Люлин, хватаясь за больную руку, но вместо культи обнаружил целую кисть!
…И тихо, с лицом, почти набожным, качнулся в сторону Ислама. Медленно, будто ощутил нимб над головою, кивнул: вот, видишь, как с хорошими людьми бывает…
– Она даже болит по-прежнему, – добавил с нежным чувством, прижимая к груди руку.
– Да это тебе только кажется! – неприятно возликовал Ислам. – Это не рука болит. Это боль ортопедическая! Как у фронтовиков. Ногу оторвало, а она всю жизнь ноет.
Тут появилась Элла.
– Ну, Саш, как же ты лежишь! Дай поправлю. Ну что же ты!..
И тут Люлин видит её лицо. Вот дура! Обмазалась глиной! Помолодеть хочет…
Люлин пытается отереть её лицо, тянет ладонь…
Но Элла устраняется, выпрямляет спину и, вскинув руки, несуетливо поправляет распавшиеся волосы.
– Напрасно, Саша, – говорит она обречённым голосом. – Это не глина.
– А что же?
– Это гангрена.
– Гангрена головы?!
– Да, милый, придётся избавиться.
– Что, пилить голову бензопилой?
– Да, обновить.
– А если другая не вырастет?
Тут Элла весело смеётся на его слова.
– А как же у тебя кисть-то отросла? Я вижу, ты совсем забыл, что мы с тобой две ящерицы. Вспомни нашу прошлую жизнь. Как при опасностях мы оставляли свои хвосты, прятались в расщелинах и там предавались любви. В те земные трещины задувало вовсе не звёздную пыль. В глине той прах наших детей, Саша, рождённых в любви и ставших известью! Так что, принимай гостей…
И только тут Люлин впервые заметил – через столько-то лет! – что в речи Эллы – вовсе не тот усвоенный ею крестьянский скороговорный шепоток. А что это она от отсутствия зубов шепелявит – Шаша.
Между тем он послушно обмазал руку жирным слоем глины. Глина сразу, как вещий знахарь, взяла в своё введенье болезную длань, облегла вокруг со свинцовой тяжестью, и с первых же минут стала отсасывать, словно яд, и костяную и душевную боль.
– Здравствуйте, милые, здравствуйте, дети любви, – здоровался Люлин и с радостью начал узнавать милые нечеловеческие лица…
20 мая, 2014
Апологет
В петербургском здании, где сейчас находилась его подруга, был флигель с выпуклым вензелем на кирпичной стене – фамильной буквой «М», сквозь белила проступающей древней голубизной; здесь собирались когда-то бомбисты, и когда он вглядывался в ту букву, подруга его, оказывается, уехала, оставила застолье, исчез одновременно с ней и молодой человек, который во время беседы восхищался ею; он был страшен тем, что у него отсутствовало лицо, и вот они исчезли, и в тревоге он понял вдруг, что буква «М» – есть мышка, кнопка в эфирное пространство по имени «князь Мышкин»; он вскочил – сны его уже однажды оправдывались; подруга тоже закричала в тот миг за стеной, ей приснилось, что он лёг на неё, на болячку на её животе, и было очень больно, рассказывала она, приходя
Далеко в казанской психбольнице в ту пору, когда начинал в церковном хоре Федька Шаляпин, томились народовольцы; там и нынче спецтюрьма и есть музей; в начале гласности мужчина добивался в той больнице встречи с террористом Ильиным, стрелявшим у Боровицких ворот в генсека; в местном музее девушка в юбке с разрезом между прочим достала из запасника осьмушку бумаги, исписанную рукописным почерком, и прочитала диагноз доктора, врачебный приговор народовольцу, больному туберкулёзом, дворянскому юноше, белой косточке, для кого-то родимой – для той, которую проступком своим убил. Диагноз был написан стилем замечательным, старинным, исполненным имперской опрятности, чиновники в те времена умели писать, земской врач или горный инженер знал тогда античную литературу не хуже современных литераторов. Тот юноша должен был умереть…
А генеральская дочь на ту пору уже отвисела с холщовым мешком на голове, откачалась со скрипом осиновым – на канате; под крик ворон сброшенная с перекладины, грохнулась, как свекольный куль, на осклизлые доски, в теплице взращённая, нежная дочь – страшная государственная преступница; лежала на боку, чуть подвернув ногу; женская фигура напоминает гитару, восьмёрку, и если восьмёрку положить на бок, то получается знак бесконечности – знак продолжения рода. Она была увезена и утрамбована в болотную – голубую – глину у серых чухонских вод; лежала с заляпанным лицом, в тиковом платье, в котором казнили, недалеко от праха убиенного ею царя и первых строителей Санкт-Петербурга, уплотнивших, как щебнем, костьми зыбкие почвы. А в гатчинском дворце танцевал уже новый царь, в конюшне бил копытом уцелевший рысак и на крепостной стене хромое вороньё клевало труп растерзанной чайки. И было, наверное, в те минуты приговорённому юноше всё тускло, обыденно, смертно, – в том самом замке тюремном при психиатрической лечебнице, что стояла на обрыве реки Казанки, далёкой, полусибирской, в землях недавнего золотоордынского ханства. Там же, в императорской лаборатории, медик Бехтерев без наркоза кроил на столе мозги крикливым приматам, в ужасе цеплявшимся своими закорючками то за волосья, то за отвороты халата, – вязал да склеивал мозги слюной, с поплёвыванием и чертыханьем. Поступал с африканской нежитью так же, как с умалишёнными, или лишёнными тут ума людьми, и чётким слогом на зависть щелкопёрам слагал в вечерние часы за чаем посмертные резюме… Слова в записках были проще и выразительней выражений великого мэтра, мстившего праху Чернышевского за потерянные имения – и тем невольно сотворившего последнему неслыханную рекламу мученика, чего не в силах были сделать все советские учебники по истории и литературе. На эту осьмушку бумаги и захотел мужчина глянуть ещё раз во время повторной поездки в Казань. В приёмной психбольницы он попросил разрешения посетить музей. Но времена изменились. Крашеная блондинка у входа в кабинет главврача, не сходя с места, преградила ему дорогу презрительно-ненавистным взглядом, на вопрос о музее, смекнув мгновенно, отрезала, что работница музея с сегодняшнего дня в отпуске, а к врачу, нет, нельзя! Новый главврач Гатеев, по сути преемник Бехтерева, в литературе преуспел тоже, но по-своему: читая доклад врачам, произносил: «гепатит Сэ и Вэ» – странно озвучивал по-русски латинскую букву «В», конечно, не в силу действия акцента. Ибо латинское «В» равно и при татарском акценте звучит как «Б», а латинское «С» звучит как «Ц», ведь даже лесной татарин цитрус назовёт цитрусом, а не ситрусом. Тем не менее при новых властях главврач остаётся местным ханом, любовницу с медучилищным образованием вводит в научный отдел старшей сотрудницей, там отказываются работать уважающие себя врачи – и в Первопрестольную летит анонимка. Анонимку отправили обратно в Казань, чтобы принять меры, и меры приняли: тот, на кого писали, собрал в аудитории врачей и устроил, как школярам, диктант. Вор после графической экспертизы, конечно, был пойман, справедливость восторжествовала – кто сказал, что её нет?! Любовница была в восторге, всесильному чёлкой щекотала живот, а тот, как мальчик, задирал ножки. Предатели сникли, катали на кухнях хлебные катыши и с тоской глядели по окнам; мерзавец же, что писал кляузу, был уволен, он до сих пор без работы, постарел, иссох волосьями, они секутся и опадают, как листья, говорят, что он скоро умрёт, и уже не ищет правды…