Проводы журавлей
Шрифт:
— Я хоть сейчас!
— Оставь крайности. Договоримся так: активно лечишься, максимум пациентского рвения, блюдешь режим, а потом в строй… Если припрет, позвоню в санбат.
— Я сбегу, товарищ майор…
— Это оставь! Не к тому толкаю. Дисциплина должна быть во всем! Договорились? В чем нуждаешься? Папиросы хорошие потребны? Подошлю с интендантом.
— Своих хватает…
— Трофейной колбаски подбросить? Шпроты, галеты?
— Благодарю, не надо.
— Гордый какой… Ну лады, Чернышев: поправляйся и давай в полк, в батальон. Там же твой дом, разве не так?
— Так, товарищ майор. Точно
Когда майор малиново прозвонил шпорами и влез в немецкую легковушку (дивизия взяла богатые трофеи, и каждый комполка обзавелся «опель-адмиралом», лошади отдыхали), и она, начадив, навоняв сизыми выхлопами, юрко покатила вдоль оврага, в палатке объявились соратники. Озираясь, будто принюхиваясь, они потоптались в тамбуре, потом — самый храбрый — старшой просунул голову, отчего-то шепотом спросил Чернышева:
— Умотал?
— Кто? — Чернышев прикинулся непонимающим.
— Ну этот… твой… зверь!
— А, командир полка. Ушел, вас не дождался. Очень ему желалось попрощаться.
— Да иди ты, гауптман! — Старшой обернулся, взмахнул газетной треуголкой. — Заходь, братва!
Лейтенантики втиснулись в палатку, созерцая Чернышева не без удивления: как, дескать, еще живой, майор тебя не схарчил? Чернышев любезно сказал:
— Смелей, детки. Вам уже ничто не угрожает.
— Превосходно, что не угрожает, — осклабился старший лейтенант и ловким движением фокусника извлек из-за пазухи новенькую колоду карт. — Пра-ашу, братики! Кто банкомет?
— Опять? — спросил Чернышев у всех троих.
— Опять, герр гауптман, — за всех ответил старшой. — Я держу банк!
— Но учтите, товарищи лейтенанты: подкармливать не буду, умрете голодной смертью!
Лейтенантики потупились. Старшой с раздумчивой укоризной произнес:
— Видишь, товарищ капитан: народ безмолвствует. Видишь: пламенная страсть сильнее сухого ума-разума… А подкармливать моих матросов все равно будешь. Потому как добренький… Верно я говорю, матросики?
— Я злой, — сказал Чернышев. — Вы меня еще не знаете…
Тот бой шел пять часов, и Чернышеву казалось: все висит на волоске, лишний боец, лишний диск, лишняя граната могут решить исход. Либо волосок порвется, либо все-таки выдержит то, что началось с рассветом и не кончалось после полуденной жары. Не думал не гадал он, что так обернется. Старший лейтенант Чернышев командовал ротой 32-го мотострелкового полка войск НКВД, она была послана окружить банду на хуторе Сурканы, а в итоге оказалась окруженной.
Возможно, подвела разведка, но события развивались так. На машинах роту ночью подвезли к лесу, — рассредоточились цепью, скрытно подошли к хутору, окружая его. На рассвете начали сжимать кольцо, с хутора — беспорядочный, но сильный огонь: бандитов было около ста штыков, часть — националисты, часть — уголовники, словом, сброд, однако сброд опасный, крепко вооруженный, ни перед чем не останавливающийся.
И рота, ведомая Чернышевым, тоже не останавливалась — ни перед пулеметными очередями, ни перед автоматными, ни перед гранатами, ни перед минами: у банды были два ротных и два батальонных миномета! Бойцы подползли почти что к крайним строениям, когда в спину им ударили крупнокалиберные пулеметы: и там, и там, и там — по соседству, в бору,
Рота устояла, на полуторках подоспела подмога, банды были уничтожены, но Чернышева долго мутило при воспоминании: срубил своего. Ну, не своего, пусть труса, предателя, но живого человека в нашей военной форме. Когда-то его расстреливали и не расстреляли, теперь он расстреливал — и расстрелял. Так было: трус на бегу обернулся лицом к роте, на миг обернулся — и тут получил очередь. Этот эпизод — едва ли не тягостнейший во всей фронтовой жизни Чернышева Николая, — видимо, да.
Чернышев отходил от офицерской палатки и будто спиной слышал, как шлепают карты, как сипят возбужденные голоса:
— Бью по банку! Давай прикуп.
— На, не жалко. Не перебери только, матросик!
— Еще карту!
— Милости просим. Ну?
— Перебор. Двадцать два! Эх, всего очко лишнее…
— Очко-то все и решает в нашей судьбе: одним больше, одним меньше, а гляди-ко, то взлетишь, то ухнешь, хе-хе!
Прохватывало знобкостью и сыростью. В офицерской палатке, где опустили полог, было тепло, тихо, а тут, как пуля, высвистывал северный ветер, солнце зависло не греющее, а почти осеннее, и газетные треуголки и колпаки на раненых по меньшей мере были неуместны. Да и в дырявых тапочках не разгуляешься, коль сыпанет дождем. Над лесом табунятся тучи, не от них ли посырел воздух? Вот как сложилась погода. Считай, в одночасье.
Простреливало комбата-1 недурно, он запахивался в халатик, но кальсоны принципиально не опускал: пусть уж лучше волосатые икры, чем застиранные подштанники. Именно так: из двух зол выбирают меньшее. Чернышев побродил по расположению, постоял под окнами заветного домика — Ани не видно. Стал накрапывать дождь, вскоре разошелся, холодный и нудный, в самый раз ходить в газетной треуголке. Чернышев спрятался под дерево, но это не весьма спасало. Еще постоять, помокнуть? Открылись створки, высунулась кудрявенькая Рита Перцович:
— Озяб, кавалер? Иди обогрею.
Чернышев натянуто улыбнулся, Рита хохотнула!
— Да не пужайся, милай… шучу! Твоей Анны Петровны нет, скоро будет. Заходи, обождешь, заходи, не съем!
Поколебавшись, Чернышев взошел по ступенькам, отряхнулся от воды прямо-таки по-собачьи, шагнул в комнату, где жили девчата, и Аня с Ритой в том числе. Подруги ли они или так себе — Чернышев не знал. Но коль приглашают, зайдем, чинно посидим, обождем. Ведь сегодня он Ани не видел: это как же так? Ночь без нее и полдня без нее — не по силам.