Проза и публицистика
Шрифт:
– Память-то у него какая завидная: ведь наизусть, бестия, сработал, без подлинника! – воскликнул начинавший уже хмелеть хозяин. А много ты их, Павел Федорыч, смастерил на своем веку? Сколько пустил в обращение?
Вопрос был резкий и неожиданный, но, насколько я мог заметить, ou не вызвал ни малейшего смущения в Окуиове; последний только шире раскрыл глаза и ответил совершенно спокойно, даже не обидясь:
– Для шутки – много-с; а пакостями я не занимался-с, Михаил Кондратьич.
Хозяйка, с свойственным ей тактом, поспешила замять этот неприятный оборот разговора; Ольга
Долго еще потом длилась наша беседа, принимавшая все большее и большее оживление под влиянием "конной артиллерии". После пельменей радушная хозяйка выпила с нами стакан шампанского и без церемоний объявила, что она "опьянела совсем" и идет спать. Но мы просидели чуть ли не до утра: по крайней мере, когда ямщик бережно укладывал в повозку своего значительно "раненого" смотрителя, не пожелавшего остаться ночевать, я отчетливо приметил на востоке бледную голоску занимавшегося рассвета.
На другой день, довольно поздно утром, жирный хозяйский кот, вспрыгнувший ко мне на постель, разбудил меня в маленькой комнате, служившей кабинетом Седакову и ярко озаренной теперь целым снопом солнечных лучей. Возле дивана я нашел свой чемоданчик, переменил белье, оделся и вышел в столовую. Меня встретила там Ольга Максимовна, хлопотавшая с чаем.
– Удобно ли вам было? – осведомилась она, улыбаясь.– Впрочем, вы, кажется, крепко спали: Миша вас будил, да не мог добудиться; он ушел отправлять партию. Я сама проспала сегодня. Умывайтесь,– вон в углу рукомойник,– да присаживайтесь к столу.
Когда я подсел к хозяйке, она снова спросила:
– Я не знаю ваших привычек: вы не хотите ли прежде выпить и закусить чего-нибудь? Миша уже успел разговеться, а о Павле Федорыче я тоже похлопотала.
Но мне пришлось отказаться и попросить только чаю.
– У меня отец пил запоем,– как бы поспешила оправдаться Ольга Максимовна,– так я помню, как это было мучительно для него на другой день – не выпить...
Я молча посмотрел ей в кроткие, симпатичные глаза и невольно подумал: "Хорошо было бы и точно Павлу Федорычу умереть на этих глазах!" Она сама заговорила о нем, об его таланте, о неизлечимости его болезни, о тех заботах, какие употребляет она, чтобы облегчить, по возможности, его горькое, бесправное положение,– и в каждом ее слово звучала самая сердечная нота. Отпив чай, мы пошли в залу – взглянуть на портреты. Они были написаны смело, размашисто: ничего прилизанного, ничего рутинного. В особенности характерна была лепка лиц: то ли от грубости материала, то ли от своеобразности письма эта лепка представляла нечто такое оригинальное, сочное, жизненное, что я не мог достаточно надивиться ей.
– Сколько, я думаю, талантов пропадает таким образом на Руси! – проговорила со вздохом хозяйка.
– Да, не мало,– согласился я.
– И ведь знаете: мне кажется, что он совсем не виноват в том, за что сослан.
–
– Нет, я боюсь... у меня не хватает духу рыться в человеческой душе, как у себя в комоде: там ведь и без того наболело все. Мне кажется, что расспрашивать в таком случае – значит не доверять, значит оскорблять.
– Не всегда; иной раз это облегчает чужое горе, надо только подходить к нему дружески.
– Да, может быть, и так; я понимаю вас. Но не при всяких условиях возможно дружество...– тихо проговорила Ольга Максимовна.
У нее на лице появилось при этом такое сосредоточенно-грустное, даже угрюмое выражение, что мне показалось, как будто бы я и сам неосторожно затронул в ней нечто наболевшее.
– И, по-моему, Миша вчера был очень неправ к нему,– прибавила она еще тише, как бы поясняя свою мысль.
Пока мы говорили, пришел Седаков. Он был, видимо, чем-то озабочен.
– Отправил наконец партию. Черт несет сюда окружного жандармского генерала,– сказал Михаил Кондратьич, даже забыв поздороваться со мной.– Сейчас получил с нарочным записку от исправника. Дней через пять должен быть. Пренеприятная, брат, штука! Главное – не знаешь вперед: может проехать мимо, а может и к нам запустить нос... Павел Федоров у меня совсем голову повесил. Надо будет самому съездить к исправнику, разузнать... Черт их носит, право!
– Когда же ты, Миша, думаешь ехать?
– А вот позавтракаю плотнее, да и махну; я уж и насчет лошадей распорядился.
– А далеко это? – полюбопытствовал я.
– Нет, не очень; верст пятнадцать в сторону от тракта. Завтра к обеду, брат, обратно прикачу. Ольга Максимовна! сдаю вам товарища на ваше наивнимательнейшее попечение. Эх, какая досада, право!
Седакову, видимо, было очень не по себе, в глазах у него назойливо светилась какая-то докучливая, гнетущая мысль, но он ее не высказывал и только от времени до времени как бы про себя повторял: "Черт бы их побрал совсем!" Часа через полтора, позавтракав, Михаил Кондратьич уехал.
День был превосходный, на дворе порядком уже пообсохло, и я, чтоб не мозолить до обеда глаза хозяйке, выразил ей желание пойти пошляться в окрестностях острога.
– Наденьте Мишины охотничьи сапоги,– предложила она,– а Павел Федорыч вас проводит: он любит это; он в лесу как у себя дома; только в село не ходите с ним – могут увидеть.
Я переобулся, и мы вышли на заднее крыльцо.
– Да вот он и сам,– сказала Ольга Максимовна, указав мне рукой на кучу сложенных бревен у частокола, где действительно сидел Окунев, возясь с одноручной пилой около какой-то доски.– Павел Федорыч! – окликнула она его.– Что вы там мастерите?
– Да вот подрамник-с... к ихнему портрету,– неловко раскланялся с нами художник.– Теперь посвободнее стало-с. Только холстик мне, Ольга Максимовна, пошлите-с, так я с вечера натяну и загрунтовочку сделаю-с; на солнышке живо подсохнет-с.
– А я было хотел вас просить, чтобы вы меня в лес проводили,– сказал я, подходя к нему и здороваясь рукой.
– Так это-с ничего... можно-с, поспеется-с; я вот только на кухню за шапкой схожу-с, – засуетился он с видимым удовольствием.