Проза и публицистика
Шрифт:
– Отворите, пожалуйста,– попросил я довольно громко.
В ту же минуту звякнул тяжелый крюк у двери, и она слегка приотворилась. Не теряя ни одного мгновения, художник левой рукой притянул ее к себе, а правой – просунул вперед корзинку, так что отступление неприятелю было совершенно отрезано.
– Матушка, барышня Аннушка! Это я, Иван Толстопяткин,– проговорил он уморительно-вкрадчиво и с лихорадочной торопливостью продолжал:– во-первых, совершенно трезвый; во-вторых, привел с собой давнишнего приятеля, богача из Сибири, сейчас только прибывшего по Никольской железной дороге, с опоздавшим курьерским поездом: в-третьих, мы явились не с пустыми руками, а с знатнейшим угощением и таковою
"Как это он не задохнется от такого быстрого монолога?" – невольно подумалось мне.
– Врешь, поди, пес?– недоверчиво взвизгнул голос хозяйки:– побожись!
– Совершенно верно, что...– поспешил было вставить я новую "реплику" в защиту товарища.
– А ну-ка-те, псы, побожитесь оба! – круто оборвали меня.
Делать нечего, пришлось побожиться. Наконец, после целого ряда визгливых причитаний относительно "ночной поры" мы были впущены в "резиденцию", а дверь опять поставлена на крюк. Сама "барышня Аннушка" тотчас же куда-то исчезла.
– Пошла туалет созидать,– пояснил мне веселым шепотом Толстопяткин:– сейчас светильник явится.
– Иван Петрович! – послышался из непроницаемого мрака голос хозяйки:– проведи их в зальце, покудова я оболокусь; свечка и спички в печурке.
– В силу, душенька, входите при дворе, в силу! – любовно потрепал меня по плечу художник и суетливо принялся шарить где-то руками.
Через минуту чиркнула спичка, зажглась сальная свеча, и я мог осмотреться. Оказалось, что мы обретаемся в тесной и грязной кухне, закоптелые стены которой изобиловали целыми гнездами рыжих тараканов; кое-где на полках из распиленных, но не выструганных досок, приспособленных, очевидно, на скорую руку, торчали жалкие принадлежности не столько убогого, сколько неряшливого хозяйства; от давно немытого ушата с помоями несло какою-то вонючею гнилью.
– Шествуемте, душенька, во здравие! – пригласил меня Толстопяткин:– церемонимейстера нам не полагается, ибо мы проникли сюда.
Он взял корзинку и свечу, а я захватил из кармана шубы бутылку с водкой, и мы прошли по узкому, отгороженному крашеными деревянными перегородками, коридору в "зальце". Это было, впрочем, слишком роскошное название для той каморки, которая удостоилась носить его. Здесь все представлялось идеально-неряшливым: и забрызганные чем-то обои стен, висевшие в иных местах клочьями, с явным присутствием клопов под ними, и совершенно выцветший диван, из-под проерзанной материи которого виднелась мочала, проступали железные концы лопнувших пружин, и круглый преддиванный стол, ничем не покрытый, но зато сплошь облепленный приставшими к нему остатками от предыдущих трапез, и весь исцарапанный комод, где из неплотно закрытых ящиков торчали какие-то пестрые тряпки. Если ко всей этой обстановке прибавить еще немытый, по крайней мере, недели три пол, то остальные подробности "зальца" легко уже дорисуются воображением.
Иван Петрович быстро развязал корзинку и с некоторою торжественностью разложил вынутые оттуда припасы на преддиванном столе, с бутылкой портвейна во главе, к чему я присоединил и водку. Каждая закуска отделялась от грязного стола той самой бумагой, в которой была завернута, так что получился довольно опрятный вид. Художник с отеческой любовью присматривался то к той, то к другой снеди. Я только теперь заметил, что на единственной пуговице его капота болтается какой-то объемистый сверток, и спросил:
– Что это такое?
– Великодушнейший! совсем было забыл! – воскликнул он в детском умилении:– сие суть ваши четыре копейки, превращенные мною, в минуту моего одиночества на извозчике, в драгоценный провиант, именуемый в просторечии полфунтом ситника.
– И
– Барышня Аннушка! – трагически произнес Толстопяткин, опускаясь перед ней на одно колено и по-жречески воздев руки в сторону расставленных яств: – дни человеческие сочтены, и да не примешается адская желчь твоя к сим райским сладостям Милютиных рядов!
В ответ на эту забавную тираду хозяйка визгливо захихикала, проговорила: "Ах ты, беспутный ты этакий!" – и фамильярно шлепнула художника по затылку.
Меня крайне заинтересовала ее типичная фигура. По летам "барышню Аннушку" можно было признать стоящей на рубеже, с которого начинается критический переход к положению старой девы. Высокого роста, тощая, как заморенная кляча, она двигалась как-то автоматически, точно кто-нибудь изнутри подергивал все ее члены за ниточки. В продолговатом лице у ней, в особенности сбоку, было действительно что-то лошадинообразное, тем более что ее широкие ноздри то и дело нервно вздрагивали. Маленькие серые глаза, немного косые и чрезвычайно подвижные, хищнически перебегали с предмета на предмет из-под белобрысых бровей, точно повылезших от какой-то изнурительной болезни; но и в движениях этих бойких глаз замечалась та же автоматичность: они, собственно, не перебегали, а вернее сказать – быстро перестанавливались невидимым механизмом с одной точки на другую. Тонкие губы хозяйки как-то забавно съеживались при этом в трубочку, на манер стягиваемого шнурком кошелька, образуя вокруг рта продольные складки. Общее впечатление наружности "барышни Аннушки", произведенное на меня, по крайней мере, было таково, что не следовало бы класть пальцы в рот этому ехидному созданию. Толстопяткин, по-видимому, думал несколько иначе:
– Что вы так боязливо смотр ей делаете? – обратился он ко мне, расхохотавшись ребяческим смехом.– Всякая с виду фурия будет, батенька, в Магометовом раю – гурия, а барышня Аннушка и подавно, ибо девственность держит исправно... Так-то, великодушнейший!
– Вот, когды они этак дурят, я люблю, ничего,– ласкательно отозвалась хозяйка: – а только во хмелю, значит, Иван Петрович жильцов моих беспокоят, я их потому больше и не пущаю в квартеру.
– Форменно ли так, барышня Аннушка?
– Оченно просто!
После обмена этих речей мы с художником остались на минуту впотьмах, ибо единственную свечу, ради необходимых приспособлений к предстоящему пиршеству, хозяйка унесла с собой на кухню. Ожидаемые приспособления явились на стол в виде двух больших ломтей ржаного хлеба, нечищеного ножа, изломанной вилки о двух концах и рюмки с отбитой ножкой, которую (рюмку, конечно, а не ножку) Толстопяткин сейчас же очень метко и окрестил названием "колпачка". Вино и водка были раскупорены вилкой, или, как выразился Иван Петрович, он просто "вогнал пробку в утробу бутылок". Угощение началось с хозяйки, которая очень было жеманилась сперва, но после третьей рюмки водки и изрядного куска ветчины, сделавшись проще и сообщительное, вдруг сентиментально сказала:
– Ивану Петровичу жениться бы вот надоть; сразу бы у них вся эта дурь прошла; живут без пристанища, одежонка – решето, тоже когды и есть нечего,– а вот почему? По ихней самой вине. Копейка у них не держится: чуть заведется, все тогды – приятели. В прошлом годе они натрет с купца за пятьдесят рублей срисовали, так сколько тогды народу этого оборванного ко мне навели – просто страсть! И все косматых, как сами же. Нет, им беспременно жениться надоть! – закончила она убедительно.
– Самому кусать нечего, так еще младенцев плодить? – рассмеялся художник.