Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
В километре с небольшим от деревни Братай, куда мы держали путь, машина остановилась, и опять шофер Коля заявил, что эта неприятность входила в его предположения, но он уже не уверял нас, как прежде, что через две минуты все будет в порядке.
Это был рослый албанец лет за пятьдесят, ревниво сохранявший за собой русскую ласкательную форму своего имени Нико, или Никол. В Влёре, влезая в его тесноватую для пятерых машину, настоявшуюся с опущенными стеклами под жестоким полдневным солнцем, я сказал что-то про баню. Коля восторженно закивал черной с проседью, стриженной под короткий ежик головой, заулыбался, широко
— О! Баниа! Русека баниа! Хорошо!
Он знал и еще два-три слова на моем языке, как, впрочем, и на всех больших языках мира, и в данном случае был очень доволен завидной способностью общения с русским человеком без помощи переводчика.
— Баниа, баниа! — повторял он с наслаждением, обернувшись к нам с переднего сиденья и проводя широкой, черной от загара рукой по горячей обшивке автомобиля.
Однако все его оживление сразу пропало, когда он узнал, что мы едем в Братай. Он сделал уморительно грустную гримасу и, безнадежно разводя руками, заговорил на родном языке отрывисто, чуть ли не с раздражением:
— На этой машине в горы? Нельзя. Спросите кого угодно — нельзя. Машина не в порядке, дорога трудная, даже опасная. Все скажут — нельзя.
— Тогда зачем мы берем эту машину? Ведь есть другие.
Я уже взялся было за ручку дверцы, но меня удержало спокойствие моих товарищей, считавших необходимым, как я понял потом, дослушать Колю до конца. И выражение жалостливой растерянности на его лице сменилось вдруг решимостью, настоятельной энергией и убежденностью, предупреждающей всякие наши сомнения.
— Да, все скажут, что на этой машине ехать нельзя, но скажут те< кто еще не знает машины. А Коля говорит, что вполне можно, и, может быть, только на ней и стоит ехать. Она, правда, имеет свои недостатки, но Коля знает их все наперечет как свои пять пальцев. И товарищи смогут убедиться, что, в сущности, эта машина даже лучше иной исправной, потому что там еще не знаешь, что в ней испортится, а тут все наперед известно!
Словом, желая всячески заверить нас относительно благонадежности своей машины, Коля с трогательным простодушием ставил нас в известность, что существуют и прямо противоположные мнения о ней, которые он был готов опровергнуть на деле.
Так мы и поехали.
Покружились, попетляли по крутым холмам, обступившим Влёру с северо-востока и сплошь покрытым оливковыми рощами, то теряя из виду море, то вновь обнаруживая его слева или справа на новом повороте, и наконец выехали на более выровнявшуюся дорогу, которую местами даже можно было видеть на километр-пол-тора вперед.
Я пропускаю все наши остановки в пути, все заливания радиатора водой из горных источников, все продувания бензопровода и прочие дорожные происшествия, ничуть не смущавшие знавшего все наперед Колю. Но теперь, в самом конце пути, Коля, как уже было сказано, собирался подольше заняться машиной, и мы, пожелав ему успеха, направились в Братай пешком.
Нас было четверо: секретарь местного партийного комитета Бекир Юсуфи, красивый человек лет тридцати, с прямым тонким носом и большими карими, умными и немного печальными, как почти у всех албанцев, глазами; поэт, секретарь Союза албанских писателей Шевкет Мусарай, очень сухощавый,
Какой отрадной предвечерней свежестью охватило нас в тени от гор, после душной машины, еще как бы сохранявшей полуденный жар Влёры!
О дневной духоте напоминали только цикады, еще стрекотавшие в кустах, но уже не с той однообразной металлической резкостью. Мы были довольно высоко в горах, хотя никто точно не мог сказать, сколько это метров над уровнем моря, и вечер своей прохладой, запахом свежеющей пыли прямо-таки напоминал наши деревенские вечера. Вместе с тем он был полон и своих особых примет — звуков, красок и запахов.
Деревня Братай лепилась по широкому склону от подножия большой черной горы до ущелья, на дне которого тихо, но явственно шумела река. Деревня была еще освещена заходящим солнцем — лучи его тянулись высоко над нашими головами, над затененной горным выступом дорогой. Нежно и грустно звякали жестяные колокольцы деревенского стада, неторопливо спускавшегося с гор к деревне. Пахло дымом, но не дымом от березовых или еловых головешек, а каким-то непривычным, душистым дымком от горных древесных пород. И еще пахло чем-то совсем знакомым, съедобным — это был, как я узнал потом, запах кукурузного хлеба, выпекаемого на улице, в куполообразных глиняных печурках. Мы были уже почти на околице деревни.
— Братай, Братай, — тихо, как бы про себя, сказал Бекир Юсуфи. Он был родом из этих мест, здесь ходил в партизанах, и, должно быть, это тихо повторенное название деревни по-особенному отзывалось в его душе.
Мне очень легко и сейчас представить лицо Бекира таким, каким оно было в те минуты. Прямые темно-русые, ровно зачесанные назад волосы, большой загорелый лоб. Легкий прямой нос, тонкие, но добрые и умные губы со вспыхивающей на них улыбкой растроганности и смущения. И особенно его глаза, карие большие глаза, в которых как будто отпечатлелись вековая горделивая скорбь и неподкупное достоинство народа, столько страдавшего и еще так недавно обретшего освобождение. В этих мягко блестевших глазах светилась такая нежность, такая возвышенная сыновняя любовь к этим горам, к реке, шумевшей глубоко внизу, к родной свободной земле, добытой кровью отцов и братьев.
— Братай…
Я еще раньше слышал от албанских товарищей, что это слово славянского корня. Может быть, единственно по этому случайному признаку я выбрал деревню Братан из многих других деревень, чьи наименования были мне названы. И уже по дороге сюда я узнал от Фикири, что в албанском языке слова «коса», «лопата» существуют в том же значении, что и у нас, хотя, правда, только в значении орудий труда. И река, что шумела у подножия деревни Братай, называлась Шушиц, или, по-нашему, Шушица. А когда я просил пояснить мне буквальное значение этого слова, то Шевкет Мусарай вытянул губы трубочкой и воспроизвел звук воды, тихо катящейся по каменистому ложу: «Шу-шушу…»