Прямое попадание
Шрифт:
— Ну и глупая ты, Настя, честное слово. И смешная до ужаса. Ну, о ком же тебе еще и вздыхать, как не о Башенине. Не о лейтенанте же Козлове, когда о нем день и ночь вздыхает Раечка? Да Козлов еще и здесь, всего-то в другой землянке — пошла и увидела, а Башенина нет, Башенин сбит. Вот ты и вздыхаешь, мучишься, изводишь себя, глядеть жалко. Прошлой ночью, если хочешь знать, ты даже во сне металась, все его звала, чуть ли не криком кричала…
Настя опешила: ничего подобного за собою она не замечала и что могла кричать во сне — тоже не подозревала. Но поняла, что Клавдия говорила правду, а эта правда ужаснула ее, как до этого ужаснула мысль, что человек, которого она почти что уже полюбила, сбит и на аэродром никогда не вернется. Но показать, что Клавдия ее напугала, Настя не захотела и потому ответила ей таким тоном, будто речь шла о пустяках:
— Подслушиваешь,
— Куда там подслушивать, когда ты чуть ли не на всю землянку кричала. Ладно еще девчат не разбудила, — усмехнулась та. — А то был бы концерт. — Потом, потянувшись до хруста в костях и выразительно вздохнув, добавила не без подначки: — Да уж не полюбила ли ты этого самого лейтенанта Башенина? А ну-ка, признавайся, голубушка!
Это было уже чересчур, и Настя готова была вознегодовать, услышав подобное предположение из уст Клавдии. Но не вознегодовала. Посидев так истуканом, точно в этот момент шея у нее от неожиданности вросла в позвоночник, несколько мучительных секунд, она вдруг обреченно уронила голову себе на колени и произнесла почти одним движением губ:
— Кто знает, Клава, может, и полюбила, если уж во сне кричу. — Потом, снова выпрямившись и как бы желая показать Клавдии, что теперь-то, после такого признания, ей уже все нипочем, добавила свистящим шепотом, в котором почувствовался вызов: — А что? Или заказано? Кто может запретить? Полюбила — и все тут. Кому какое дело? Или Башенин, скажешь, хуже других? Хуже Раечкиного Козлова или гордеца Кривощекова? Полюбила и буду любить, никто мне запретить не может, потому что, видно, так мне на роду написано, такая, значит, у меня судьба — полюбить Башенина. — Затем, увидев, что Клавдия над нею не только не смеется, а, наоборот, слушает с сочувствием, взяла другой тон, уже доверительный и чистосердечный, взывающий к душевности — Конечно, я понимаю, Клава, все это выглядит смешно и несерьезно, но тут действительно что-то есть. Даже сама удивляюсь, но ничего поделать с собой не могу. Нашло вот что-то, накатило и понесло куда-то, как под гору… Особенно сегодня. А может, просто я запуталась и вообще перестала что-то понимать. Кто знает? Может, и перестала. И все, наверное, из-за этого самозванства проклятого. И как только у меня тогда язык повернулся? Я уж и поревела сегодня…
Серьезное это было признание, если учесть, что по природе Настя вообще-то распахивалась редко, была намного сдержаннее остальных девчат. Но, верно, слишком уж много наболело у нее на душе за эти дни, и ей, верно, стало невмоготу, что она вдруг разоткровенничалась. И Клавдия поняла сейчас ее. Но ни охать, ни утешать не стала, а продолжала все так же, как заведенная, сокрушенно покачивать головой в темноте, хотя Настя больше не говорила, а тоже выжидающе молчала. И лишь когда молчание начало угрожающе затягиваться, осторожно спросила:
— Ну и что же ты теперь собираешься делать?
Настя, несмотря на подавленность, оказалась готовой к такому вопросу и сразу ответила:
— Завтра же утром пойду к летчикам и расскажу все, как есть.
— Давно пора, — одобрила это ее решение Клавдия. — Только предупреди остальных девчат, чтобы знали, что к чему, и не испортили бы все дело. А дальше?
— А вот-дальше не знаю, — чистосердечно призналась Настя, потому что она и в самом деле не знала, что бы она сделала дальше. Потом, зябко передернув плечами, нерешительно добавила: — Наверное, буду ждать возвращения лейтенанта Башенина, если он только вернется.
— А если не вернется?
Похоже, что Настя не услышала этого вопроса Клавдии, потому что никак не отреагировала на него. Она долго, даже очень долго сидела в той же, казалось, невозмутимой позе как неживая и глядела незрячим взглядом куда-то в темноту. Потом вдруг нервно повела плечами и попросила сдавленным от напряжения голосом: — Давай лучше спать, Клавдия, а то зареву. Ей-богу, зареву-у.
И заревела, уткнувшись лицом в колени.
XVII
Приблизительно в то же время, когда Настя ударилась в рев, в далеком лесу, за линией фронта, там, где южный склон безымянной сопки заканчивался заброшенным либо вовсе ничьим минным полем, — метровые палки, воткнутые в землю, на палках мины, а между ними проволока, чтобы человеку было за что задеть и подорваться, — в черное небо взмыла ракета. Ракета тотчас же высветила нездоровым светом сначала редкий лес с кустарником по склону сопки и расселину между скал, а затем, набрав силу, выхватила из кромешной тьмы и это минное поле, чем-то похожее на аккуратное сельское кладбище с крестами, жиденькие
Потом, когда ракета, так и не достигнув леса, погасла и автомат тоже смолк, темнота снова, как и минуту назад, сомкнулась над этой сопкой и снова вокруг стало так первозданно тихо, что два человека, которые во время вспышки ракеты и автоматной очереди, заставших их врасплох, распластались на земле как тени, услышали дыхание друг друга, хотя и тот и другой старались не дышать. Они лежали невдалеке от автоматчика, шагах в ста, в неглубокой ложбинке, заросшей травой и кустарником и как нарочно густо выложенной в середине камнем.
Эти двое были Башенин и Кошкарев.
Башенину не повезло. Когда ракета уложила его наземь, а автоматная очередь заставила от неожиданности зажмурить глаза, он зашиб коленку и вдобавок еще угодил лицом в один из камней и раскровенил лицо. Он со страхом подумал, что остался без глаз. Но попробовать открыть их сразу не решился — побоялся, что открыть не сможет, а если и откроет, то все равно ничего не увидит, ну а если что-то и увидит, то это обязательно будет автоматчик, и этот автоматчик будет целиться ему в лоб. Но глаза вдруг открылись сами собой, без усилий, и он почувствовал, что видит, хотя и не так отчетливо, как до этого. И автоматчика перед ним не было, а была лишь темень и мокрый от крови камень, похожий на подкову, который он сначала все же ощутил щекой, а уж потом, когда приподнялся на локтях, разглядел. И в тот же миг услышал позади себя дыхание Кошкарева. «Жив», — с внезапной радостью подумал он, хотя и понимал, что ни раненым, ни убитым Кошкарев быть не мог, разве что зашибся или поцарапался изрядно — автоматчик, по всему видать, стрелял наугад и явно не в их сторону. Это он успел заметить еще при падении по светившейся трассе — трасса уходила намного правее, скорее всего туда, где действительно не то что-то треснуло, не то звякнуло. Но все равно подумать, что Кошкарев жив и находится рядом, только протяни руку, ему в этот миг было приятно, и от этой приятности, а может, и от нервной дрожи, что не отпускала его, он опять зажмурил глаза и пролежал так, без движений, еще несколько времени, которого, впрочем, оказалось вполне достаточно не только для того, чтобы окончательно вернуть потерянное было ощущение собственного тела, но и привести в порядок мысли. Потом, втянув через нос побольше воздуху, он попробовал шевельнуть ушибленной ногой. Это ему удалось и тоже несказанно обрадовало, как минуту назад обрадовало дыхание Кошкарева, — нога слушалась безотказно и боль в коленке тоже больше не беспокоила. Теперь не плохо было бы повернуться в сторону Кошкарева и дать ему знать, что у него тут все в порядке и что через минуту-другую, если ракет больше не будет, надо отсюда убираться подобру-поздорову. А то, не ровен час, может скоро рассветать, и тогда им тут явно несдобровать: автоматчик, если у него тут пост, на этот раз предпочтет палить уже не просто в белый свет как в копеечку, а в живые мишени. Но поворачиваться в сторону Кошкарева ему не пришлось и подавать знака тоже не потребовалось — Кошкарев вдруг сам оказался рядом, подполз к нему с правого боку как ящерица и дохнул в лицо с неподдельным возмущением:
— Вот, гад, стреляет…
Это «стреляет», да еще произнесенное таким тоном, словно автоматчик и в самом деле действовал не по правилам и допустил по отношению к ним бог знает какую подлость, было до того неуместно, что Башенин, вместо того чтобы на правах командира сердито одернуть его за опасную в таких случаях самодеятельность, не выдержал и улыбнулся от уха до уха, потом проговорил:
— А ты как думал?
Кошкарев не увидел в темноте его улыбки и, все еще кипя от возмущения, снова щекотнул его в самое ухо, только уже не по поводу стрельбы гада-автоматчика, а насчет увиденного им минного поля, и в голосе его на этот раз Башенин уловил не одно лишь возмущение: