Прыжок в темноту. Семь лет бегства по военной Европе
Шрифт:
Я сказал это по-английски. Язык я начал изучать еще в Вене, и теперь я хотел, чтобы английский стал языком моей будущей жизни. Я хотел быть американцем, даже когда собирал осколки своего прошлого.
Судьба мамы и сестер мучила меня, лишала сна, эмоционально привязывала к Европе. Душа моя оставалась там, хотя я был в Америке. Я стал думать о возвращении. Потом, через три недели после моего приезда сюда, в снежную ночь, дядя Сэм умер от инфаркта.
Мы с дядей Озиасом услышали его крик из ванной и нашли его с головой, склоненной на грудь, пепельно-серым лицом и безжизненным взглядом. Он умер в возрасте сорока трех лет. Девять лет
В Балтиморе я нашел работу в магазине готовой одежды на Ганновер-стрит. Затем я перешел в магазин оптовой торговли текстильными изделиями и стал работать коммивояжером. Путешествуя по восточному побережью Мэриленда, я столкнулся с открытыми насмешками над моим европейским акцентом. В одной из таких поездок я встретил двух коммивояжеров, тоже евреев. Один был из Бруклина, другой из Филадельфии.
— Люди смеются над моим акцентом, — пожаловался я им.
— Над моим тоже, — ответили оба, не сговариваясь.
Америка просто подсмеивалась над собой, над бесконечным разнообразием людей со всего мира, каждый из которых пытался теперь найти свой путь в этой стране. Мы все были собраны в единое сообщество Америки и потешались друг над другом вместо того, чтобы внимать крикам какого-то сумасшедшего об арийской чистоте.
Однажды после обеда я вел машину по дороге на северо-западе Балтимора. Город впитал в себя много семей с юга. Они переехали сюда во время войны, чтобы работать на расположенном здесь сталелитейном заводе и в порту. Некоторые из местных называли их «деревенщиной» или «сбродом». Они были здесь чужими, как и я. Как-то я остановился на Либерти-Хайтс-авеню на красный свет светофора. Я был тогда довольно неопытным водителем. Услышав нетерпеливые сигналы сзади, я взглянул и увидел, что свет уже переключился на зеленый. Я съехал на обочину — сигналивший мне водитель тоже остановился.
— Я что-то сделал не так? — спросил я его.
— Убирайся в Теннесси, откуда явился! — заорал он, услышав мой акцент.
Когда он уехал, я подумал: «Из Теннесси, как вам это нравится?!» В этот день, думаю, я действительно стал американцем.
Свою будущую жену я встретил в 1951 году на свадьбе наших друзей Герберта Фридмана и Джойс Херман. Я был свидетелем, а Фло Коэн — подружкой. Мы поженились в июле 1952 года. В августе я стал гражданином США.
Мало-помалу я начал рассказывать Фло о войне и ее последствиях. Ты должен посмотреть в глаза прошлому, сказала она. В апреле 1954 года мы решили поехать в Европу, чтобы те, кто остался из моей семьи, познакомились с моей милой женой. Я же хотел попытаться обрести мир внутри себя.
В Лондоне нас встретила моя кузина Хелен Топор (теперь Мейер). Хелен, дочь дяди Морица и тети Каролы, убежала из Вены в Голландию, а оттуда перебралась в Лондон — это было еще в самые первые дни гитлеровских завоеваний. Вся ее семья погибла. Ее сестра Марта, избежавшая ареста в день вступления Гитлера в Вену, успела уехать в Швейцарию. Она умерла вскоре после войны. Ее сестра Соня, о которой все говорили,
— Война, — сказал я.
— Я не хочу говорить о войне, — ответила Хелен.
Девять лет прошло после окончания войны, но она все еще не могла примириться с судьбой своей семьи.
— Моя мама и твоя, — сказал я, — ты же знаешь, они не разговаривали друг с другом.
Я вспомнил, как дядя Мориц и тетя Карола приглашали меня к себе по пятницам на Шаббат, а мама никогда не ходила со мной. Каждый раз, когда я спрашивал ее об этом, она только отмахивалась от меня.
— Почему, как ты думаешь? — спросил я Хелен.
В ответ она тоже махнула рукой.
Однажды вечером к Хелен приехал мой старый друг Фредди Кноллер, с которым я плыл на корабле John Ericsson в Америку. Несколько лет назад он женился на англичанке, и они поселились в ее родной стране.
— Знаешь, — сказал я Хелен, — раньше мы с Фредди пели в хоре.
— У папы тоже был хороший голос, — задумчиво заметила она, но тут же умолкла, не желая ворошить прошлое.
— Помнишь, — сказал я, улыбаясь воспоминаниям, — как люди говорили, что мы с Соней похожи как две капли воды?
— Хотите чего-нибудь попить? — сказала Хелен, меняя тему.
Как много тайн хранила она. Всякое соприкосновение с прошлым слишком травмировало ее, и мы покинули Лондон, не поговорив ни о годах войны, ни о близких, которых мы потеряли.
В Париже, встретившись с тетей Эрной, мы вспомнили дядю Леона. Из психиатрической клиники в По он, испытывая тяжелые страдания, послал письмо немцам, умоляя приехать и забрать его.
— Положите конец моей ужасной жизни, — просил он.
Итак, немцы забрали его. Из Тулузы он был депортирован в Бухенвальд, где его история, казалось, закончилась. Однако тетя Эрна открыла нам ее странное продолжение. После войны она получила от дяди Леона открытку, написанную карандашом. В ней он сообщал, что его освободили британские войска. Почтовый штемпель был из Вены. Тетя Эрна обратилась к дочери дяди Леона Соне Фишман. Они написали в Красный Крест и в организации, занимающиеся людьми, пережившими лагеря. Но дядя Леон как в воду канул. Несколько месяцев спустя Соня получила сообщение из государственной канцелярии Австрии, приглашающее ее зайти забрать личные вещи отца. В канцелярии ей вручили пакетик с кольцом и документами, удостоверяющими личность. Там же была часть 59-го псалма Давида, написанная на безупречном французском своеобразным почерком дяди Леона:
Избавь меня от врагов моих, Бог мой, от восстающих на меня защити меня. Избавь меня от творящих несправедливость и от людей, проливающих кровь, спаси меня. Ибо вот, подстерегают они душу мою.Из Парижа мы отправились в Брюссель встретиться с дядей Давидом и тетей Ольгой. Моя кузина Хильде вышла замуж. Дядя Давид был очарован моей женой. Только одно сильно омрачало его настроение: мои упоминания кузена Курта, погибшего в Аушвице. Разговоры о войне были невозможны. Девять лет прошло, как она закончилась, а мы все еще боролись с воспоминаниями и пытались от них убежать.