Пшеница и плевелы
Шрифт:
— Я и упала без памяти.
— Это все?
— Да-с. Только с того самого часу лишилась я покою. Полюбился мне барин пуще жизни.
— Зачем же ты Афродита обманула?
— Не его я, а себя хотела обмануть. Думала, замуж выйду, и дурь забудется. А она еще лютей. Хочу просить вас, барышня, да не смею.
— Не бойся, говори.
— Как бы Афродита моего отправить на ученье в заморские страны? Уеду я с ним, и всему конец.
— Хорошо, Мавруша, я устрою.
Афродит накануне отъезда
Что за живописный уголок в горах! такие точно пейзажи приходилось Афродиту копировать в Ступинской школе. Только на этом ландшафте облака как огневые клочья; трава пылает ярко-зеленым бархатом; в озере вода точно синий купорос; белее сахара горные вершины. И на уступе скалы Афродит, замирая, видит великолепного старца в пышной лазурной мантии. Старец вдохновенно опирается на арфу; к ногам его припал, склонясь златорогой головкой, маленький белый олень.
— Вот я и дома, — радостно вспоминает Афродит. Ему хочется погладить оленя, приласкаться к старцу; непонятная сила удерживает его. Старец и олень расплываются, клубятся, тают, исчезают. Чу! колокол. На утесе, в розоватой утренней полумгле светится белый храм.
Отпустила я, гвардии поручица Елизавета Алексеевна Арсеньева, крепостного своего человека Епафродита Егорова на волю. Отныне и мне, и наследникам моим до него дела нет и волен он выбрать род жизни, какой захочет.
— Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
— Аминь. Господь тебя благословит. Как имя твое святое?
— Николай.
— Клади поклон перед Царицею Небесной; помолимся. Теперь приложись. Ну, что?
— Точно огнем обожгло.
— Слава Тебе, Господи. Посиди со мной. Крест уготован тебе тяжелый. А ты не бойся. Не одни премудрые садовники получат награду: будет дано и тем, кто в вертограде Христовом исторгает ядовитые плевелы из Его пшеницы.
— Я, батюшка, не понял ничего.
— И слава Богу, что не понял. Это дело хозяйское, не наше.
— Как же мне быть?
— Во всем полагаться на волю Божию. Вот самая мудрая надежда. А теперь прощай: иди, на что послан. Боже, пощади создание Твое.
Под вековой раскидистой липой, в невылазной чаще бурьяна, крапивы и лопухов притаилась бревенчатая келья. В ней семь больших деревянных подсвечников, икона Матери Божией, на скамье в изголовье камень.
Печерский старец среднего роста, коренаст, сутуловат. Светлая борода с выступающими длинноватыми усами; глаза как васильки.
Нынче в день Покрова Пресвятой Богородицы старец служил раннюю обедню.
— Ступай, — шепнул Николенька Мишелю.
И медленно начал спускаться по шатким ступенькам. На
Николенька не успел дойти до монастырских ворот. Внезапный треск и тяжелый прерывистый топот заставили его вздрогнуть. По тропинке мчался Мишель, взъерошенный, красный, сжимая кулаки.
— Что с тобою?
— Он меня избил.
— Не может быть.
— Избил, говорю. Как схватит вдруг палку и на меня. Я кричу: батюшка, что вы? А он свое. Отколотил, да и вышвырнул за дверь.
— И ничего не сказал?
— Ни слова.
На ярмарке, у краснобородого в белой чалме азиата, ко дню рожденья Мишеля бабушка нашла бухарский халат.
Золото-синие и черно-зеленые переливы павлиньих перьев изузорили плотную парчу; чешуя океанской крылатой рыбы, хвосты райских птиц разбегаются, искрятся и струятся. Тут и там набрызганы алые розы, наляпан багряный мак. Шемаханская шелковая подкладка играет на солнце то огненным, то радужным самоцветом.
Белая спаленка Ивана Иваныча точно алебастровая бонбоньерка. Ширмы как мел; простыни и подушки чище снега; с потолка прозрачный фонарик светит матовым пятном.
Двери Тихоновской церкви настежь; звонят к обедне. С улицы Ивану Иванычу виден иконостас; лики угодников дышат любовью и кротостью.
Из царских врат выходит Император Павел: под малиновой мальтийской мантией цареградский далматик; в правой руке осьмиконечный крест.
— Я иерей по чину Мельхиседекову.
Император осенил народ крестом и скрылся в алтаре. Мимо Ивана Иваныча спешат богомольцы. Сколько знакомых! Соломон Михайлыч и жена его, Николенька с сестрой, Юрий Петрович, Афродит. Император опять появляется с чашей; на нем терновый венец.
— Мир всем.
Вот прошли покойница жена и Володя. От нестерпимой тревоги Иван Иваныч готов упасть. Беспомощно он простирает дрожащие руки и безнадежно кричит:
— Пустите меня!
Но лики с иконостаса глядят сурово. Император вознес чашу: все пали ниц.
— Пустите, я хочу быть с вами!
— Ты не наш.
Каждодневно выметай свою избушку, да имей хороший веник. Станови утром и вечером самовар, да грей воду, подкладывая угли.
Все делай не спеша, помаленьку; добродетель не груша: сразу не съешь.
— Намерен я, Володя, говорить с тобой.
— Приказывайте, папенька.
— Дай совет мне.
— Что вы, папенька; смею ли я?
— Не только смеешь, обязан. Давно уже смущаюсь я, что мы разных вер. И нет надежды у меня соединиться за гробом с тобою и твоею матерью. А вы эту надежду имеете. Восточная церковь сольется с Западной при конце веков.
— Успокойтесь, папенька, умоляю. Что это у вас?