Птица Зу
Шрифт:
Почему это так длинно для меня, когда должно быть просто два слова? Или даже одно. Глаза потемнели и стали глубже. Руки от холода краснеют и покрываются пятнами. Двое влюбленных, вокруг толпа. Садишься, не глядя. Она была похожа на карточный домик: иногда она вздрагивала, плечами, рукой, всем телом. Как бы от ветра. Казалось, если часто трогать, можно разрушить. Между домов длинными рядами стояли гаражи. На клеенке стояла чашка с чаем. Брошенные когда-то на дно куски сахара растаяли и нарисовали на поверхности два пенистых квадратика. Левый ботинок промок насквозь, правый был сухой. Ветер метнулся в сторону и швырнул в железную обшивку горсть дождя. Тучи над головой разлохматились. В глубине неба сверкнули звезды. Травы желтеют и больше не растут, склон полысел и высох. За день случилось штук пятнадцать маленьких гроз. На поле убирали сено, и теперь вьются ястребы, пустельги, хотят
Я люблю: людей, золотые педали пианино, звуки расстроенных инструментов, поглаживания, слова, взгляды, прикосновения, шкаф, новый день, зиму, заклеивать окна, тебя, себя. Я не сдаюсь, это просто временно — рифленая гладь и отражение, но чувство приходит все реже и реже. Я увлечен возможностью заработать. Ялта, Симферопольский вокзал. Бледный-бледный, не надо, костюм мятый-мятый, старый высокий. Ворую одежду из-под замка и ухожу обратно. Шутки в сторону, не так скоротечно.
— Вот, и остался один.
— Любовь прошла…
Камера наплывает и, фиксируя, дальше. Речь, слово, пластика. Должны ли поступки соответствовать уровню? Если минутное усилие, и хорошо, хотя думаем плохо, то за этим тут же внутреннее. Вместо успеха самооправдание. Внутренний облик и минутные преодоления. Помысел, верный путь и чтоб гладенько. Зарастаю? Нет, делать! Всерьез удобно, комфортабельно, сплошь чувствуя компромиссы, пейзаж и все остальное. За рамки проблем, чтобы все устроилось. Разве можно отложить на завтра и не думать «почему»? Безудержность, кровь и холод. Покой. Смешно, как волнуюсь из-за вещи, не научившись отделять. Тревог пустяков в данном случае. Все настоящее (и музыка тоже) эта новая ясность, но все-таки опять же ясность. В смысле претензии и косных предрассудков. Такие люди постигаются в результате тех, кто не ищет вообще, отдаляет себя. Будет, чего не понимаешь. Запутанные размышления, непонятности приблизят к земле, и кто мы такие? Но отсюда опять вырастает «как», и так без конца. Я запутался, а в блокноте наоборот. Поэтому разрешаю себе свободу. Надо понять и изучить. Бесконечные ряды кресел, серо-голубое, клумбы с цветами и футбол.
Он слегка хромает, подполковник, но шинель какая-то странная, взгляд молодой. С матерью обращается сурово, она во всем его слушается. Лужи растекаются по ходу движения поезда неясными, но строго рациональными фигурами. Он оборачивается, краснеет, пытается загородить. Отец. Мать проходит в комнату, садится рядом с сыном, молча смотрит ему в лицо. Низко опустив голову, сидя на стуле, в кресле около стола… Мать растрогана, мальчик начинает тихо плакать, она гладит его по голове, прижимает к себе. Тот же сад, та же скамейка, спит сидя, опустив голову на грудь, от входа идут двое. Обстановка комнаты, кроме большого ствола и двух портретов, другая: в другой цвет покрашены стены, картина "Зимний лес". Детский столик, большой ящик. Я весь вымазан шоколадом. Я в школьной форме с портфелем. Мои брюки забрызганы грязью. Я в компании. Один за другим, крупным планом, приоткрыв рот, никакой могучей мускулатуры, никакого огромного роста, белая рубашка, черные брюки, на голове кепи, в кармане письмо в конверте.
Листва не очень нарядных цветов, в основном желтенькая, зато, дубы хороши: оранжевые до буро-коричневого, и ни один лист еще не опал. Вода в реке прозрачная и очень тихая: все-то в ней отражается, кусты и прочее. Копал, копал яму, снял на штык, а там чистый песок! Сквозь меня, через, клубясь и завинчиваясь, и будто видны края. Бессмысленность вся ушла внутрь, завязалась там, набухла, натерлась и рассасывается потихоньку, лежит сама собой, только иногда чуть отдает в голову, минуя сердце. Седая от инея трава по утрам хрустит. Северный, южный, пасмурно, тепло, холодно, тишина. Телевизор показывает, как в городе. Ближе к вечеру зимние сумерки с розовым на стенах, с печальными дуновениями и восприимчивостью. Приблизительно, как вчера. Пелена, дымка, помягче. То совсем хорошо, то не очень, а то и совсем плохо. Жена рубит капусту, сын несет паклю, коты гуляют, прыгают, радуются — все переменилось за одну ночь. Оборачиваюсь и вижу свои следы на чистом, несколько кусков прошлого. Лишнее обваливается, как штукатурка со стены. Вся вода в воздухе. Иду в лес, проверяю яму, вижу в прорези дороги низкую полосу темно-красного цвета; колю дрова, меряю угол забора,
— Я поэт, поэтому в прозе. Мизерное дается с трудом. Люди ищут, а я, можно сказать, во всяком случае…
— Гремишь по всему дому?
— Да! Я не хочу выкалывать глаза, обжигать губы. Не хочу!
— Ну, это уже другое.
— Черти что ли играют в моей душе? Никак не успокоюсь, зараза!
— Мы тоже, откровенно говоря, когда слишком подзабалдеем в цехе, полный шибздец начинается.
Женщины и мужчины, магазин, толпа. Подвальчик, окно, решетка, свет желто-розовый, как яблоки в болгарском компоте. На столе зефир, рюмки, пуховые шапочки. Один подходит, стучит пальцем, одна встает.
Генерал в лампасах весь седой, белокровие, сын Вовик, челюсть вперед, бритый, буфет на вынос, прямой перевод, медицинские конгрессы. Сын Кирилл, физмат с золотой медалью, КГБ. Васик сын, три института, жена из прачечной, бомба. Скульптор, толстый свитер, нос крючком, красные глаза, волосы, как веревки, ресторан: "От Андрюши? — Есть".
Все развалилось, а у нас покой, чистота и биение сердца.
— У меня две медали: одна за оборону Москвы, другая за Ленинград. Так, она сорвала, сука!
— Дрались, что ли?
— Дрались, не дрались, а так… спорили.
Было смешно, как женщина вышла из толкучки, схватилась за живот и стала есть снег. А потом сантехники подрались. Один сказал, что другой не работал до обеда.
— Еврейская харя! Пузатый гад!
— Паскудная морда!
Заканчиваю. Как угодно, через силу, впредь, во всяком случае, пока, в дальнейшем, толком не уверен, так не годится, но заканчиваю.
Оскорбленный жалующийся слюнявый лирик евгений онегин ревнивый муж-слесарь. Интересно, что впервые пишу, раньше шло. Что касается рок-н-ролла на снежной жиже бульвара, то которые этого не умеют, ветку ломают и падают вниз. Сердитые карликовые уродцы! Залепили стену сверху донизу кусками бумаги. Я вынул записную книжку, переписал туда несколько адресов, но домой не пошел, были и третьи.
— Что мы имеем?
Толстый грузинский мужчина обращался сам к себе.
— А что надо? — сказал я и поднял глаза.
Из-за угла толстяк вышел совершенно довольный. Улыбнувшись, мы пожали друг другу руки и разошлись: я направился обратно по проспекту, а грузин снова стал присматриваться. Вскарабкавшись по стене, я нажал кнопку звонка, дверь открылась, на пороге стояла женщина. Я впервые ее видел, но она открыла рот и сильно фыркнула. Прожив половину жизни, я успел накопить немного денег, но никто не знал, как это случилось. Скорее всего, во время работы. Я вопросительно хватал собеседника за пуговицу, тот не знал, отводил глаза, я тут же срывался с места, искал другого. Некоторые сомневались, но я верил, сидел в кабинете у большого стола с точеными ножками, писал статьи об экономической политике. Деньги я хранил в сундуке. Прошло несколько минут.
— Сорок тыщ, — сказал я.
— Шутишь? — сказала она.
Внутренне я весь подобрался.
— Ладно, хорош дурака валять.
— Чего?..
— Проверь, говорю.
— Вот так-то!
День за окном давно кончился. Стекла окрасились черным и запотели. В кабинете зажегся свет. Пенсионер в доме напротив открыл форточку. Все было, как обычно: люди отдыхали после работы, женщины готовились ко сну, смотрели телевизор. Я приник к окуляру и подкрутил кольцо настройки: маленький лысый человек бегал по комнате, а рядом на угловом диване кто-то шевелил конечностями и вращал глазами. Это был мой новый сосед.