Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
— Ты?! — спросил впрямую царь.
Вольховский был нем как рыба и рисковал показаться неучтивым.
— Ну же! — в нетерпении сказал Александр Павлович и повернулся к другим, надеясь от них хоть что-нибудь услышать.
И тут нашелся, выступив вперед, Александр Пушкин.
— Ваше величество, у нас нет первых, у нас все — вторые!
Царь усмехнулся удачному, но дерзкому ответу, смерил Пушкина оценивающим взглядом и пошел вдоль пруда, кликнув собаку.
Некоторое время все молчали, царь уходил величественной походкой, а к ним на дрожащих ногах приблизился гувернер,
— Г-г-господа! — пробормотал он испуганно. — Это… Это… Пойдемте-ка домой, господа. Я же вам говорил! Что будет?! Что будет?!
Вольховский наконец с облегчением выплюнул камешки на ладонь.
— Ну что ж ты, — усмехнулся Пушкин, обращаясь к Суворочке, — тебе представился случай поговорить с государем, а ты? Что ты будешь рассказывать своим детям?
Вольховский молча зашвырнул камешки далеко в пруд.
— Мы будем рассказывать детям, как Пушкин ответил государю, — сказал Малиновский.
Некоторые рассмеялись, но были и те, что промолчали.
— Пойдемте, господа, — снова жалобно обратился к воспитанникам перепуганный гувернер. — От греха подальше!
Прогуливаясь дальше в одиночестве, Александр повстречал Карамзина.
— Рад видеть вас, Николай Михайлович, в своем зеленом кабинете.
Царь протянул Карамзину руку. Тот пожал ее.
— Здравствуйте, ваше величество.
— Вы получили от императрицы приглашение на завтрашний обед?
— Да, ваше величество. Я очень благодарен ей за оказанную мне честь.
Царь остановился и показал Карамзину на тропинку:
— Видите тропинку?
— Разумеется, ваше величество.
— Я сказал своему садовнику Лямину: где увидишь протоптанную тропинку, там смело прокладывай дорожку — это указание на то, что есть потребность в ней! — Он сделал паузу, снова оборотился к Карамзину, который спрятал улыбку на его почти наполеоновское поведение. — Как вы думаете?
— Да-да, — поспешил согласиться Карамзин.
В государе было какое-то врожденное качество, которое привлекало к нему людей. Французы называют это качество «le charme». Шарм творит чудеса и обвораживает всех, кто соприкасается с его носителем: чарующая улыбка, выражение глаз, кротость во взоре, манера общения — все это покоряло сердца. В собственной семье его все, и мать, и супруга, и братья, и невестки, называли «notre ange», нашим ангелом.
На веранде, возле дворцовой гауптвахты, как и во все это лето, перед вечерней зарей играла гусарская полковая музыка. Гвардейская музыка состояла из труб, валторн, фаготов, кларнетов и флейтраверсов, большого и малого барабанов и флейты. Царскосельская публика прогуливалась под шумными деревьями, внимая ей. Среди публики находились и лицеисты.
Остановилась коляска с Бакуниной — они смотрели на нее. Катенька приветливо им улыбалась.
Прошли, беседуя между собой, дамы под зонтиками. Лицеисты смотрели им вслед.
Прошла замужняя дама из знакомого им дома, сопровождаемая своим верным чичисбеем. Чичисбей был во фраке, но это был знакомый поручик Преображенского полка, ибо гвардейцы еще пользовались парижским разрешением
Воркуя и щебеча, пронеслись легким облачком сестры Велио. Старшая с тех пор, как стала любовницей Александра Павловича, заметно похорошела, но по-прежнему была скромна, дорогих украшений, не положенных девушке, не носила.
Пушкин ловил женские взгляды, сердце его устремлялось то к одной, то к другой, он чувствовал, что ему в конечном счете сейчас не важно, за какой из них бежать, нестись, устремляться, лишь бы чувствовать идущий от них тонкий аромат иноземных духов, лишь бы иметь возможность тайком пожать белую ручку выше локтя, а то и поймать прелестницу в уголке и сорвать поцелуй. Любая возможность флирта волновала его, он не мог долго задерживаться вниманием ни на одной из них.
Полковая музыка все играла, деревья все шелестели своей шумной листвой, дамы все перемещались в пространстве, словно ведя какую-то одним им понятную партию необыкновенного чувственного танца, служащего только прелюдией к самому главному.
Дельвиг обратил к нему свой близорукий взор:
— Грустно, Пушкин?
— Грустно… — согласился тот. — К вечеру всегда как-то грустнее.
— Пойдем с нами к Энгельгардту. Он удивляется, что ты к нему не ходишь…
— А вы сегодня званы?
— Мы званы к нему каждый вечер. И право, у него бывает приятное общество.
— Идем, Тося? — приблизился к барону Большой Жанно.
— Идем, — согласился Дельвиг. — И Саша сегодня с нами?
Пушкин молча кивнул.
Деревья шелестели своей шумной листвой, скользили в теплом воздухе стрижи и ласточки, а полковая музыка все играла и играла.
К дому Энгельгардта гурьбой, а не попарно с гувернером, как раньше у них было принято, шла лицейская молодежь. Говорили громко, шутили, у самого подъезда посторонились, пропуская карету, которая остановилась у подъезда, и с интересом наблюдали, как вышедший швейцар вместе со слугой, сопровождавшим двух дам, помогает им сойти по откидным ступенькам кареты. Обе были в трауре, но траур одной можно было считать полутрауром: под ротондой было лиловое платье, да и шляпка была лиловая с серым с белыми цветочками, а вот другая была в глубоком трауре: в черной ротонде, черном платье и в траурной шляпке из черного крепа, с цветком из гагата.
— Кто эта молоденькая дама в столь глубоком трауре? — спросил Пушкин у Пущина.
— Это мадам Смит, — пояснил тот, — она дальняя родственница Егора Антоновича, вдова…
Вдовушка? — обрадовался Пушкин. — Мне это нравится. И хороша собой! Что ж ты мне про нее не говорил?
Мадам Смит сошла по ступенькам кареты и уже на пороге дома взглянула в сторону лицеистов и сделала общий легкий поклон. Молодые люди ответили ей.
— Сам виноват, давно не был у Егора Антоновича, — тихо сказал Пущин. — Она француженка, после смерти мужа, англичанина, живет у Егора Антоновича в семье, очень милая и весьма приятная во всех отношениях женщина.