Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
— Как ее звали, вы случаем не помните?
— Бог мне дал хорошую память, помнится, ее фамилия была Шот-Шедель!
Иван Петрович так и подпрыгнул от радости. Про Лизаньку Шот-Шедель он уже знал, это была известная петербургская прелестница, дальняя родственница дворецкого княгини Ночной Иоганна Шота, венгерского подданного. Вероятно, венгерское происхождение и надоумило Лизаньку надеть гусарский мундир. А может быть, Дельвиг с приятелями устроили Пушкину этот сюрприз.
Иногда Ивану Петровичу начинало казаться, что он слишком разменивается на мелочи быта, что общая картина жизни у него начинает дробиться и оттого теряет очертания. Ну скажите, зачем ему было вспоминать, да еще выяснять и выспрашивать тех, кто еще помнил
А вот еще недавно, роясь в старых журналах, он наткнулся на рассказы о том, как барон Дельвиг водил Боратынского и самого рассказчика обедать в трактир, что крайне изумило их. Они-то думали, как говорит рассказчик, что барон поведет их обедать к Талону или Фёльету? Что-то остановило его в этой фразе: Талону или Фёльету. Иван Петрович предпринял, разыскания и выяснил, что Талон и Фёльет на самом деле был один и тот же ресторан, сначала он принадлежал французу Петру Талону, который весной 1825 года уехал за границу, в его помещении разместилось «Справочное место», и лишь позднее, после 1825 года, снова был открыт французский ресторан, уже Фёльета. Евгений Онегин ездил к Талону, стало быть, молодой Пушкин тоже. А вот рассказчик всего через десяток лет, когда писал свои записки, а именно в 1832 году, уже не помнил таких подробностей. Так зачем было знать эти подробности самому Ивану Петровичу? Чтобы донести их до потомков? А что потомки будут знать и какая путаница будет у них в головах? Как поймут они намеки современников в записках, когда зачастую нельзя было сказать о чем-либо прямо, или частную переписку, которая тоже, за редким исключением, велась с оглядкой на перлюстрацию? А как верить словам, написанным через много лет после происходивших событий, если человек толком не помнит, о чем говорил или думал вчера, позавчера? Как верить лишь одному современнику, когда об одном и том же событии все рассказывают по-разному? И как вообще быть с русскими, которые никогда не умели и не умеют вести диалог, сплошь и рядом не понимая смысла слов, которые сами произносят, не говоря уж о смысле слов, которые произносят другие. На эти вопросы, сколь ни силился Иван Петрович, он не находил ответа.
Глава четырнадцатая,
в которой Пушкин с Всеволожским посещают гадательницу Кирхгоф и узнают свое будущее. — Она предсказывает смерть Пушкина от белой лошади, белой головы или белого человека. — Драка с немцами в Красном Кабачке. — Весна 1818 года.
— Кажется, князь Цицианов, известный поэзией своих рассказов, говорил, что в его деревне одна крестьянка разрешилась от долгого бремени семилетним мальчиком, и первое слово его, в час рождения, было: дай мне водки! — Пушкин захохотал на всю улицу над словами Никиты Всеволожского. — Может быть, и мы пропитание свое начали не с молока матери, а прямо с водки.
Большая колымага, «колбасообразный» экипаж, так называемая русская линия или линейка, где пассажиры сидели спиной друг к другу на длинных скамьях, шестериком тащилась по Петербургу. В Петербурге ее видеть было странно, ибо такие употреблялись для прогулок по павловским и царскосельским садам. Эта же линейка принадлежала Всеволожским и была пригнана из их имения Рябово. Все общество «Зеленая лампа» после ночных возлияний совершало утреннюю прогулку. Ездили кругами по улицам Петербурга, по набережным его каналов, но каждый раз возвращались к зданию Театральной школы.
Иногда, завидев кого-нибудь в окнах аристократических домов, молодые люди вежливо раскланивались, хотя заметившие их спешили поскорее задернуть занавески и отозвать от окон девушек. Общество в линейке выглядело престранно: все мужчины были в рубашках, несмотря на весьма прохладную весеннюю погоду, а Саша
— Пушкин! Пушкин! — шептались за окнами. — Болел гнилой горячкой. Чуть Богу душу не отдал. Теперь выздоровел. Гуляют. Говорят, у него каждый день дуэли. Как вышел из дому, так сразу и дуэль. Но все бретерские, чтобы храбрость показать; выстрелят друг в друга, промахнутся, обнимутся и — к Демуту шампанское пить. Таков ритуал.
— Нет, мой милый, — поправил лежавший в пустом шампанском ящике Пьер Каверин Никиту, — это простонародье начало пропитание с водки, а мы — с шампанского, — постучал он по краям ящика. — Шампанский ящик послужит гробом мне, как послужил и колыбелью! Калмык, твою мать, подай же наконец новую бутылетту!
— Шампаньский, — улыбнулся калмык и вытащил со дна колымаги из другого ящика со льдом новую бутылку. — Здравия желаю!
— Стой! — вскричал Никита. — За здравие воспитанниц Театральной школы!
Линейка в третий раз встала напротив школы. Выпили стоя, повернувшись к окнам. В третий раз лихо грохнули бокалы о брусчатую мостовую.
— А теперь в Морскую! — крикнул Никита. — Хочу наконец узнать свою судьбу.
Поездка сия была не простая. Утром, как проснулись, Никите втемяшилось в голову, что надобно узнать свою судьбу. В то время в Петербурге все только и говорили о гадательнице Кирхгоф, которая недавно поселилась в Морской. Старая немка на картах предсказывала всем судьбу. Таинственно привлекала сама ее фамилия, Kirchhof — по-немецки «кладбище».
Пьер Каверин его отговаривал:
— Мне Сашка Грибоедов говорил, что Кирховша врет, хуже Загоскина комедий. Он ездил, чтобы узнать, что с ним будет, да, как оказалось, она знает об этом не больше его. Хотя наболтала, что умрет не своей смертью и опознают его в груде тел по искривленному загнутому пальцу. Вот смеху-то было. Сашка музыкант, у него пальцы музыканта, все длинные и тонкие, залюбуешься.
Но пьяное любопытство молодежи трудно было сдержать, и скоро они прибыли в Морскую к гадалке. Как только ввалились в две не очень прибранные комнаты немки, так сразу же и попритихли. Немка, высокая, с прямой спиной старуха, в черном шерстяном платье и в накинутой черной же шали, сидела за столом и, выпучив глаза, смотрела на входящих. Почти сразу она указала когтистым пальцем на Пушкина и сказала:
— Сначала буду гадать ему. Он человек замечательный! А будет самым знаменитым в вашей стране. Сейчас болел, чудом избежал смерти. Я вижу, она стоит еще за его плечом.
Пушкин оглянулся, за его плечом стоял Мансуров.
— Черкес, — пошутил Пушкин, — я с тобой драться на дуэли не буду.
— Сегодня вечером получишь деньги, — сказала немка Александру.
— Да откуда же?! — усмехнулся он. — В карманах дыры. Папаша — скуп, к тому же и нищ.
— Получишь, — уверила его немка. — Вскоре поедешь на юг. Будешь служить там, а потом сошлют тебя в деревню. Большой начальник пожалуется на тебя другому большому начальнику. Красавица жена у начальника. Будешь любить ее, а друг предаст. А в деревне будешь любить и мать, и дочь, и другую дочь…
Друзья рассмеялись.
— Александр, тебя ждут такие приятные вещи. Ты получишь деньги. У тебя будет целый гарем! К тому же мамаша с дочкой — это так пикантно! Но как же мы без тебя здесь? Не отпустим!
— Не вам решать. — Кирхгоф подняла очи горе. — Белые листочки полетели, полетели, не соберешь. Зачем писал?
Пушкин промолчал на ее вопрос.
— Ответишь! — покачала она головой и опустила лицо к картам. — Женишься на красавице, а лучше бы не женился, — пробормотала она. — Тогда бы прожил долго. А так смерть примешь от белой лошади, или белой головы, или белого человека (weisser Ross, weisser Kopf, weisser Mensch).