Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения
Шрифт:
Бог ты мой, как переменится со временем эта пушкинская юношеская открытость к миру, необходимость контактов и встреч с друзьями, бесконечных бесед, веселых пирушек, – и как будет он стремится именно что к «уединению» и покою: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
1819
Вторая половина июля-начало августа 1819 г. Н. И. Кривцову. Из Михайловского в Лондон. (Черновое).
Я не люблю писать писем. Язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей – а перо так глупо. Так медленно – письмо не может заменить разговора.
Написав так,
1820
Около (не позднее) 21 апреля 1820 г. П. А. Вяземскому. Из Петербурга в Варшаву.
Твои первые четыре стиха… в послании к Дмитриеву – прекрасны; остальные, нужные для пояснения личности, слабы и холодны – и дружба в сторону. Катенин стоит чего-нибудь получше и позлее. Он опоздал родиться – и своим характером и образом мысли весь принадлежит XVIII столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии. Тогда ссора Фрегона и Вольтера занимала Европу, то теперь этим не удивишь; что ни говори, век наш не век поэтов – жалеть, кажется, нечего – а все-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее – скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо.
Замечательное место в письме к князю П. А. Вяземскому, задушевному другу и одному из самых высокообразованных людей своего времени. Первое, что надо отметить, для Пушкина в поэзии – нет дружбы: необходимо всегда и в любой момент говорить правду. А далее в письме еще интереснее: он, почти еще юноша, задумывается о вопросах глобальных: о взаимосвязи литературных эпох России и Европы. Называя XVIII век – веком философии, он обращает внимание на то, что во многом сформировало и круг чтения, и образ мысли (в известной степени, конечно), и его мировоззрение в итоге, – что это был век Просвещения, который так и не наступил, как ему казалось, в России. По существу именно он сам и станет русским Просвещением, равным по своему значению и результатам европейскому. Вместе с тем ему кажется, что «наш век – не век поэтов», и их становится все меньше. Впрочем, здесь вопрос заключается в другом – имя поэта для него слишком высоко, и настоящих поэтов всегда немного.
Пушкин уже тогда отчетливо представлял разницу между собой и другими стихотворцами, не мог не чувствовать это, – слишком мощную поэтическую силу он ощущал в себе, не зная поначалу, куда и как она развернется. Пушкин этого периода становления его духовной структуры, конечно, весь в поисках, которые будут бросать его из стороны в сторону именно что в поэтическом смысле: наряду с «классической» лирикой появляются эпиграммы, «легкие» неподцензурные стихи, почти на грани культурного фола, за которые впоследствии ему не раз и не два придется оправдываться перед правительством и перед собственным внутренним судией.
Это ситуация, о которой мы подробно рассуждаем в нашей книге «Достоевский против Толстого» (Санкт-Петербург, изд-во
Правда, и здесь свои любопытные отличия. Ведь, как ни суди, но охальные, по-другому и не скажешь, писания Вольтера, Парни, маркиз де Сада, это все же нечто другое, чем вирши И. Баркова, которые более опираются на народную низовую культуру, чем на письменную традицию. Когда А. Афанасьев соберет и опубликует «Заветные сказки русского народа», многое станет известно относительно этого рода литературы в русской словесности.
Конечно, пушкинские «Царь Никита», «Гавриилиада», «Тень Баркова», «Монах» никуда не выкинешь из пушкинского свода текстов, но они замешаны на другом тесте – на просвещенческой свободе европейского рода. И с этим не поспоришь. Другой вопрос, что Александр Сергеевич все это преодолевает, но убрать вышеуказанные вирши из его творчества, сделать вид, что их не было, совсем не резон. В культуре нет места эстетическому стыду.
1821
21 сентября 1821 г. Н. И. Гречу. Из Кишинева в Петербург.
Вчера видел я в «Сыне Отечества» мое послание к Ч-у; уж эта мне цензура! Жаль мне, что слово вольнолюбивый ей не нравится: оно так хорошо выражает нынешнее liberal, оно прямо русское, и верно почтенный А. С. Шишков даст ему право гражданства в своем словаре, вместе с шаротыком и с топталищем.
1822
1 сентября 1822 г. П. А. Вяземскому. Из Кишинева в Москву.
Ты меня слишком огорчил – предположением, что твоя живая поэзия приказала долго жить. Если правда – жила довольно для славы, мало для отчизны. К счастию, не совсем тебе верю, но понимаю тебя. Лета клонят к прозе, и если ты к ней привяжешься не на шутку, то нельзя не поздравить европейскую Россию… Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах – а там, что Бог даст. Люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России, тогда надеюсь с тобою более сблизиться…
Прекрасное, глубокое письмо молодого Пушкина, который не на шутку расставляет важные вехи своей будущей деятельности. Вот уже сейчас появляется также иронический (внешне) намек на необходимость писания п р о з ы («лета к суровой прозе клонят»).
Важнейшим является также указание на необходимость разработки оригинального «метафизического», то есть русского философского языка. Эта тема станет одной из внутренних, заповедных тем Пушкина, к которой он будет возвращаться не раз и не два. Но он задумался об этом очень рано. Так рано его гений понял необходимость такого шага для русской языковой картины мира. Любопытно, что он подтверждает наличие этого «метафизического» языка уже в самих письмах Вяземского, и соответственно, в своих ответах ему. Таким образом, письма лучших, образованнейших людей того времени становились площадкой развития многих особенностей русской литературной речи, в том числе и связанной с философствованием.