Пушкин. Тайные страсти сукина сына
Шрифт:
По его выразительному лицу прошла тень легкой печали, словно он грустил о днях ушедшей юности.
– А после?
– Вышед из Лицея, я почти тотчас уехал в Псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и прочему, но все это нравилось мне недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу. Встречался я там и со своим дедом. Помню, у него в доме за обедом подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести; я не поморщился – и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. А пить он был горазд! Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз пять или шесть до обеда.
После этих слов мы снова выпили на сей раз за упокой души старого арапа.
– Вскоре переехали мы в Петербург, – продолжил
Деньги сыплются! Ох, эти забавы часто выходили мне боком! Не раз я неделями валялся в постели с лекарствами в желудке, с меркурием в крови, с раскаянием в рассудке…
– Ненадолго, видать хватало вашего раскаяния! – укоризненно заметил я.
– В этом вы правы, – покаянно согласился он. – Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не тяжелая болезнь, которая, остановила на время избранный мной образ жизни.
– А что была за болезнь? – деловито осведомился я.
– Ах, то и дело забываю, что передо мной лекарь! – воскликнул Пушкин. – Я вам, милостивый государь, толкую о прелестных дамах, о Хлое, о Лаисе, о жрицах наслаждения… Вы слушаете и скучаете. А стоило упомянуть о горячке – как тут же оживились! Я простудился, дожидаясь у дверей одной б…., которая не пускала меня в дождь к себе для того, чтобы не заразить своею болезнью. Избегнув одного, я приобрел другое – не лучшее. Гнилая горячка долго держала меня на грани жизни и смерти. Лейтон за меня не ручался. Родители мои были в отчаянии.
– Вы упомянули Лейтона? – заинтересовался я. – Яков Иванович – главный врач русского флота, лейб-медик монаршего двора, академик – врач сильный. И коли даже он не ручался за ваше выздоровление, значит дело было серьезно…
– Но он все же меня вытащил! – перебил меня Пушкин. – Лейтон тогда применил только начинавший входить в практику жаропонижающий метод – ванны со льдом – метод хоть и действенный, но очень опасный. Поправлялся я медленно и почти всю зиму не выходил из дому. Знаете, чувство выздоровления – одно из самых сладостных. Я писал тогда «Руслана и Людмилу», много читал, носил полосатый бухарский халат, а на обритой голове – ермолку. Не усидев дома, я явился в театр, прикрыв бритую голову париком. Но в нем было безбожно жарко, и, не стерпев, я принялся обмахиваться им, словно веером. Общество было скандализовано! – он принялся заразительно смеяться.
Я вторил ему, представив эту забавную сцену.
– Вскоре я стал почетным гражданином кулис, – с некоторой гордостью произнес Пушкин. – Пред началом оперы, трагедии, балета гулял по всем десяти рядам кресел, ходил по всем ногам, разговаривал со всеми знакомыми и незнакомыми. «Откуда ты?» – «От Семеновой, от Сосницкой, от Колесовой, от Истоминой». – «Как ты счастлив!» – «Сегодня она поет – она играет, она танцует – похлопаем ей – вызовем ее! она так мила! у ней такие глаза! такая ножка! такой талант!..» И вот, сговорившись, мы восхищались и хлопали часто тому, что восхищения и не заслуживало. Порой певец или певица, заслужившие любовь нашу, фальшиво дотягивали арию Боэльдье или della Maria. Знатоки примечали, любители чувствовали, но молчали из уважения к таланту. Не хочу здесь обвинять пылкую, ветреную молодость, знаю, что она требует снисходительности. Но можно ли полагаться на мнения таковых судей? Тогда на сцене еще блистала стареющая Семенова. На меня она действовала не столько своей величавой красотой, сколько обаянием таланта. Некоторое время я безуспешно приволакивался за нею, то есть почитал себя влюбленным без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, а ей посвятил критические заметки о русском
– Вы, Александр Сергеевич, явно не из тех, кто любит жаловаться на свои недуги, – заметил я, – а других хлебом не корми, дай порассказать, как жестоко их мучило несварение желудка.
– Но это уж совсем неаппетитная тема! – рассмеялся он. – Но не наскучил ли я вам?
Я горячо заверил Александра Сергеевича, что беседа наша для меня крайне интересна.
– Вот я пересказываю вам все эти сплетни, а вы потом станете развлекать ими своих друзей? – вдруг спросил он.
– Помилуйте! Как можно! – искренне оскорбился я. – Александр Сергеевич, как медику мне известно о людях столько, что, не умея я держать язык за зубами, мог бы не одну карьеру порушить. Да только лекарская карьера испокон веку держалась на молчании и скромности. Мы тайну исповеди блюдем почище, чем попы.
– Рад это слышать, – улыбнулся Пушкин. – Я мог бы рассказать вам еще и о прелестной Дориде… Но нет, – он вдруг помрачнел, – это еще не зажило. Словом, я весело жил в столице около двух лет, но потом все кончилось и мною овладела хандра или, если хотите – меланхолия. «И ты, моя задумчивая лира, / Найдешь ли вновь утраченные звуки», – процитировал он. – Писать я не мог и разучился влюбляться… А тут как раз меня первый раз и сослали.
Я, немного наслышанный об этом неприятном времени из биографии поэта, сочувственно кивнул.
– Я был выпровожен из столицы и направлен якобы для несения службы на юг, под начальство генерала Инзова, – продолжил Пушкин. – Надо признаться, я выехал из Петербурга смертельно утомленный разгульной жизнью. Дней десять спустя добрался я до Екатеринослава, где находилась в это время инзовская канцелярия.
Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Оказалось, что к тому времени мои стихи знали уже и в Екатеринославе! Ох, обидел я своих поклонников… Это были молодой профессор Екатеринославской духовной семинарии и какой-то местный помещик. Нашли они лачужку, мною занимаемую, и обнаружили меня в халате, в раздраженном состоянии, с булкой с икрой в руках и со стаканом красного вина. «Что вам угодно?»– спросил я вошедших. И когда последние сказали, что желали иметь честь видеть славного писателя, то скверный славный писатель отчеканил следующую фразу: «Ну, теперь видели?.. До свиданья!..»
– Ах, и что же? – спросил я. – Так они и ушли?
– Ушли… – развел руками Пушкин. – Несолоно хлебамши. Нехорошо вышло… Но я был болен тогда! Днем позже в той же убогой хате нашел меня и генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, – в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам; лекарь, коллега ваш, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить; Инзов благословил меня в счастливый путь – я лег в коляску больной, через неделю вылечился.
– Что же то за дивный доктор вам попался? – Мне стало не на шутку интересно.
– Фамилия его была Рудыковский, звали Евстафием Петровичем, – ответил Пушкин. – Теперь он где-то в Киеве. Вот он в отличие от вас стихи пишет!
– Евстафия Петровича я знаю хорошо, – признался я. – И что же, хороши ли его стихи?
– Неплохи, – признал Пушкин. – Многое из того, что у нас печатают, похуже будет. Особенно сказки хороши.
Дождь за окном не унимался.
– Вы любите дождь? – спросил меня поэт.