Пушкинский том (сборник)
Шрифт:
Точкой поворота тона статьи «Вольтер», границей, разделяющей эпизоды, является цитата из Вольтера: «…боюсь быть подобну рогатым мужьям, которые силятся уверить себя в верности своих жен. Бедняжки втайне чувствуют свое горе!» Именно после этих неосторожных слов Вольтера, хотя и никак не в связи, нарастает раздражение, а затем и пафос Пушкина, разворачивается дыхание текста. Взаимоотношения Вольтера с монархом решительно осуждены:
«Вся эта жалкая история мало приносит чести философии. Вольтер, во всё течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства».
Звучит едва ли не главное пушкинское слово ДОСТОИНСТВО.
Кому всё это говорит Пушкин? Вольтеру? вольтерьянцам? себе?…
Вольтер здесь во всём антипод Пушкину: Пушкин продает имение за долги –
«Что из этого заключить? – так по-пушкински спрашивает Пушкин. – Что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность <… > что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».
Если в статье «Вольтер», писанной поначалу как бы лишь Пушкиным-журналистом, в конце прорывается ВЕСЬ Пушкин, писатель и человек, открыто пользуясь поводом сказать «свое», то в «Последнем…» Пушкин себя конспирирует со всей тщательностью. Конспирация здесь образует форму этой неожиданной мистификации.
Антиподом Вольтеру, оскорбившему честь великой девственницы, за человека Пушкина выступает дворянин обедневшего и честного рода (как и Пушкин) Дюлис, а за писателя Пушкина – некий английский журналист. И опять пафос авторского комментария в тот же внезапный момент перерастает сам комментируемый эпизод. Чем так прогневила Франция английского журналиста? Пусть у Англии и есть своя традиция удобной неприязни уживающихся соседей… Не в этом дело. Англия ставится в скрытый пример отдаленной России, податливой всему французскому настолько, что европейское для нее и есть французское…
«Но варварство англичан может еще быть извинено предрассудками века, ожесточением оскорбленной народной гордости, которая искренно приписала действию нечистой силы подвиги юной пастушки. Спрашивается, чем извинить малодушную неблагодарность французов? <…> Англия дала пристанище последнему из ее сродников».
Можно прочесть эти строки без «Англии» и «англичан»…
Последний благородный француз – и тот в Англии… Вольтер, Геккерн, Дантес – французы. Абстрактному англичанину доверяет Пушкин свой суд… И будто его же попросит первого быть секундантом собственной дуэли с французом [39] . Всё это странно.
39
«26-го, на балу у графини Разумовской, Пушкин предложил быть своим секундантом Магенису, советнику при английском посольстве. Тот, вероятно, пожелал узнать причины дуэли; Пушкин отказался сообщить что-либо по этому поводу. Магенис отстранился» (П.А. Вяземский).
Статьи Пушкина его «профессионального» журналистского периода, когда он не только хотел, но и должен был их писать в интересах своего журнала, когда он искал повода их писать, когда существовала пресловутая «ваза», описанная Гоголем, в которую он сбрасывал записки мимоходом приходивших ему мыслей и заметок, а потом черпал наугад, как его же герой из «Египетских ночей», чтобы написать на попавшуюся, как рыбка, тему… статьи эти сочинены. Образ в них важнее информации, материал служит поводом для пушкинского выступления. Отрезок жизни, оставшийся Пушкину от «Памятника» до гибели, обозначен продукцией, характерной для прерванного творчества. Осень, к которой всё готовилось, и копилось, и вызревало, не состоялась – происходит внутренний отказ (до времени!..) от стихов и прозы, и как бы случайно написанные статьи начинают невольно носить всё более «художественный» характер. Пределом такой «сочиненности» критической статьи является «Последний из свойственников…», оказавшийся последним…
Случаи «сочинения» статей встречались у Пушкина и раньше. Но когда в 1830 году он сочинял статью о «Записках Видока», то, сводя счеты с Булгариным, он находился совсем в ином положении, чем в 1837-м,
Иная оскорбительность с Геккерном. Кроме того, что тот был «его круга» (и выше), каким бы он ни был ничтожеством; кроме того, что Пушкин подчинялся предрассудкам их общего круга, и ответить-то он не мог, потому что на анонимки не отвечают.
Нет адреса. Женитьба Дантеса сковала дуэльное разрешение конфликта, единственно для Пушкина, по его представлениям о представлениях его круга о чести, возможное. Общественный резонанс на «победу» Пушкина в интриге его не только не устроил, но и более раздражил. И Геккерн не Булгарин… Отсюда эта форма, эта сверхзашифрованность «Последнего…». Пушкин не писал притч, «Последний…» – есть притча, подтекст которой был слишком конкретен, чтобы не быть утаенным. Здесь анонимна не подпись, а содержание. Проверив на таком тонком и близком ему в последние месяцы читателе, как Тургенев, он мог вполне убедиться, что притча эта и не прочитывается, и не будет прочтена. Тогда зачем она?
Оставалось вернуться к первому варианту – письму Геккерну…
Современные читатели Пушкина вряд ли представляют себе еще одну его пытку – невозможность какого бы то ни было облегчения чувств путем жалоб, излияний, исповедей и проч. И не только потому, что не оказалось рядом человека близкого… но и потому, что не принято, не принято и обществом, и в то время, и Пушкиным самим по себе. Избыточная «психологичность» ситуации непереносима для Пушкина еще и как утрата некоего качества жизни. Психология, в которой мы находим себе оправдание, расценивалась бы им как утрата собственного достоинства, как слабость, как низость. «Психология» в пушкинскую эпоху не переживается, а проживается, не как процесс, а как преодоление. Поступок (в переговорах и письмах обсуждаются лишь его стороны и способы) – единственная форма преодоления. Произведение для Пушкина – тоже форма поступка. Поступок или произведение? «Психология» и достоинство несовместимы. Есть лишь один способ преодоления психоаналитической ситуации: чтобы ее в тот же миг не стало. Осмыслением она не разрешается. Вот еще один, отчасти исторический, а не индивидуальный аспект, каким образом когда-то совпадали слово и дело или (в литературе) дело и слово.
Ностальгия по несовершенному поступку (в пушкинской судьбе – мудро, провидчески, даже стоически и жертвенно не совершенного ради исполнения назначения) сопутствует всей жизни поэта. Так, не разделяя тогда и настолько отойдя потом, – сожалеть до конца дней о неразделенной с декабристами участи, или завидовать смерти в неравном бою («Завидуя тому, кто умирать / Шел мимо нас…»), или… Разрешение жизненной коллизии роковым поступком не считалось им (остатки рыцарства), как в позднейшие времена, глупостью. Умнейший человек и есть умнейший человек. Он и сейчас умнейший. Мы не поумнели по сравнению от того, что позже. Не поумнели, но поняли, что страсти – роковы, а поступки – необратимы, что таковые, с какого-то времени, помечены маркою «глупости».
Поступок – была бы Болдинская осень 1836-го, поступок – была бы дуэль в ноябре… Обе не состоялись: и осень, и дуэль… Поступок – казалась интрига, умом и твердостью превзошедшая трусость и коварство… не оказалась. «Последний из свойственников…» – произведение-поступок. Еще одна попытка против рока, ради назначения. Оказалось, мало.
Говорится: «Каждый писатель пишет о себе». Имеется в виду: так или иначе. Проговаривается, или отталкивается от конкретных жизненных ситуаций, или скрывает что-либо – так или иначе: биография. Менее всех, казалось бы, Пушкин… Невольно, не заметив того ни разу. Но – «он довольно исповедался в стихах своих».