Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее
Шрифт:
Более того, между вами установилась все более растущая взаимопотребность.
Диалог становится насущным и единственным доказательством существования мира.
Моисей ощущает, и не впервые, как смертное любопытство к собеседнику оборачивается упадком сил, отчуждением и опять… желанием сна. Но сон не служит преградой, ибо собеседник во сне еще более активен: вторгается, касается сонной жилы — нитянно пульсирующей, готовой в любой миг порваться жизни.
Присутствие собеседника во снах делает их откровением. Пусть
Во сне пришло, что, кроме внешнего повода к бегству — убийства египтянина, был глубоко внутренний повод: вырваться из каменных лабиринтов, из сжимающих стен, которые беспрерывно следили за ним, ибо он собственной своей сутью отверг их как собеседников, а они уж очень жаждали этого диалога.
Несостоявшийся диалог сменился слежкой, недоверием, подозрительностью простого тупого стражника у ворот Египта, весьма по-животному умеющего определить не столько чудака, сколько чужака, неисправимого и потому уже несущего угрозу этим стенам.
Выйдя в свое первое дальнее пастушеское странствие, Моисей вначале захлебнулся пустыней. И чтобы уцелеть физически и психически, стал отчаянно и с ходу рваться к собеседнику, и это подобно было карабканию по отвесной гладкой стене в бесконечном плоском пространстве.
Лишь потом пришло чувство предвкушения и предстояния этому диалогу, взаимораскрытие и неизвестно откуда взявшееся и становящееся все более устойчивым взаимодоверие.
Пустыня становится все более надежным и неотменимым собеседником.
До того как Моисей начал последовательно и упорно составлять облик и характер своего собеседника, еще не ощущая его формы, голоса или безмолвия, глазастости или безглазия, он словно бы вне связи с ним неосознанно сравнивает пустыню с Египтом.
В общем-то оба — фантомы.
Пустыня ирреально органична.
Египет ирреально иллюзорен и искусствен.
Сознание пустыни, постепенно вторгающееся в сознание Моисея, мифологично.
Сознание Египта — логично.
Египет живет в вяжущейся узлами сети засух и наводнений, празднеств и служений, царств и династий, эпидемий и вторжений.
Пустыня же всегда — переход, просвет из одного мира в другой, несет спасение иррациональностью и неотменимой верой в инстинкт.
Моисей вовсе не отрицает, что каменный лабиринт может быть для иных душ тем же спасением, но понимает, что этот лабиринт, сколько бы ни существовал, — конечен.
Пустыня же, прах — вечны.
При всей поначалу внешней скудости характер собеседника-пустыни сложен, капризен, заражает бесконечной леностью, чтобы внезапно опрокинуть навзничь хватающей за горло навязчивостью.
И Моисея пугает податливость его души
Но впервые в один из дней, когда все внутренние диалоги с собеседником выстраиваются в нечто четкое и полное силы, Моисей, добравшись до очередного и давно чаемого колодца, напоив овец, смыв с себя пыль и пот, отыскивает мимолетную тень, неожиданно, вначале даже испугавшись давно не слышанного им собственного голоса, кроме односложных звуков покрикивания на овец, начинает выговаривать вслух слова этих странных бесед с несуществующим, но изматывающим душу собеседником.
Удивительно: без всякого заикания.
Выговаривая их, Моисей не перестает удивляться собственному спокойствию, с которым принимает со стороны это явно кажущееся безумным, непривычно гладкое и велеречивое на привыкший к косноязычию слух говорение ни с кем.
Затем осторожно, словно боясь нарушить самому себе поставленный внутренний запрет, извлекает из пастушьей сумы чистый сверток папируса, пузырек чернил, перо, взятые у Итро, и пытается в четких и простых словах описать собеседника.
На следующий день прочитывает написанное: в общем-то неплохо. Но насколько это не идет в сравнение с историей Авраама, Исаака и Иакова, которая высится как эти вырастающие из песков то багровые, то иссиня-черные горы, своими острыми зубцами круто, неожиданно, причудливо, но органично сливающиеся с небом.
Если когда-нибудь ему откроется тайна Сотворения мира, несомненно именно там обнаружатся корни этих историй.
Но ведь без открытого Моисеем собеседника, без пустыни, не было бы этих историй.
Быть может, это и несравнимо, потому что в отношениях с собеседником наличествует изначальный изъян: собеседник-то нем, а текст мертв, пока не откроется глазу и душе читающего. За историями же, казалось бы мельком рассказанными, но со временем, исподволь, все более и более захватывающими душу, слышны живые голоса Мерари, Яхмеса, Итро.
Пусть голоса эти давно отзвучали, мимолетны, но родившая их, изошедшая из их душ обжигающая страсть одноразового и потому особенно драгоценного звучания делает эти истории, подобно подземным хранилищам воды, хранилищами бессмертия жизни.
Посреди бесконечной пустыни, в привычном, казалось приросшем к коже, куколе безмолвия и одиночества, неожиданно человеческий голос открывается насущной и отчаянной потребностью ощутить собственное присутствие в мире.
7. На волосок от гибели
Словно завороженный какой-то тягой, Моисей продолжает гнать стада на восток, хотя растительность скудеет на глазах, а по ночам приникает к уху слабым гулом поземки бескрайнее песчаное небытие, несущее в себе сообщение о безводье, бестравье, страхе и прахе смерти.