Путь Карла Маркса от революционного демократа к коммунисту
Шрифт:
Представителю княжеского сословия, который утверждал, что простой факт существования цензуры уже достаточен, чтобы опровергнуть требование свободы печати, Маркс с иронией отвечает:
«Разве узаконенное крепостное состояние не являлось фактическим доказательством против рационалистической выдумки, что человеческое тело не есть объект пользования и владения? Разве первобытно-грубая пытка не опровергала пустую теорию о том, что кровопусканием не обнаруживается истина, что растягивание позвоночника на лестнице для пыток не лишает человека стойкости, что судорога боли не есть признание?
Факт существования цензуры, по мнению оратора, опровергает свободу печати; и это фактически верно, это – истина, настолько связанная с известным фактом, что топография в состоянии установить её пределы, – за определёнными шлагбаумами она перестаёт быть фактической и истинной».
Причем, Маркс вовсе не придерживался мнения, что в других
Особенно резко Маркс выступал против оратора от дворянского сословия, который взывал против свободы печати, ссылаясь на несовершенство человека.
«Если незрелость человеческого рода, – возражает ему Маркс, – есть мистический довод против свободы печати, то цензура, во всяком случае, – в высшей степени реальное средство против зрелости рода человеческого.
Всё, что развивается, – несовершенно. Развитие кончается только со смертью. В таком случае было бы весьма последовательно прикончить человека, дабы избавить его от этого состояния несовершенства. Так, по крайней мере, рассуждает оратор, желая прикончить свободу печати. Для него настоящее воспитание состоит в том, чтобы держать человека всю жизнь в пелёнках, – ибо, учась ходить, человек учится и падать, и, только падая, он учится ходить. Но если мы все будем оставаться в пелёнках, то кто же будет нас пеленать? Если мы все будем лежать в колыбели, то кто же будет нас качать? Если мы все будем арестантами, то кто же будет тюремщиком?
Человек по природе своей несовершенен как в отдельности, так и в массе. De principiis non est disputandum [51] . Пусть так! Но что из этого следует? Рассуждения нашего оратора несовершенны, правительства несовершенны, ландтаги несовершенны, свобода печати несовершенна, всякая сфера человеческого существования несовершенна. Если, следовательно, хоть одна из них не должна существовать в силу этого несовершенства, то выходит, что нет среди них ни одной, которая имела бы право существовать, выходит, что человек вообще не имеет права на существование.
51
О принципах не спорят. – Ред.
Если предположить принципиальное несовершенство человека – допустим на минуту, что это так, – тогда мы относительно всех человеческих учреждений заранее знаем, что они несовершенны. На эту тему, стало быть, нечего распространяться, это не говорит ни за них, ни против них, это не их специфический характер, не их отличительный признак.
Почему среди всех этих несовершенств именно свободная печать должна быть совершенной? Почему несовершенное сословное собрание требует совершенной прессы?
Несовершенное нуждается в воспитании. Но разве воспитание не есть человеческое дело, следовательно, несовершенное дело? Разве воспитание не нуждается само в воспитании?
Но если даже допустить, что всё человеческое в силу того уже, что оно существует, несовершенно, то разве отсюда следует, что мы должны всё свалить в одну кучу, всё чтить одинаково высоко – добро и зло, истину и ложь? Единственно верный вывод из этого заключается в следующем: подобно тому, как при рассматривании картины необходимо оставить то место, с которого на картине видны только пятна, а не краски, только беспорядочно переплетающиеся линии, а не рисунок, – подобно этому необходимо оставить и ту точку зрения, с которой мир и человеческие отношения видны только с их внешней стороны. Необходимо признать эту точку зрения негодной для суждения о ценности вещей, – может ли служить мне основой для правильного суждения и различения такой взгляд на мир, который сводится к плоскому представлению о том, что всё существующее несовершенно? Эта точка зрения есть самое несовершенное из всех несовершенств, которые она только и видит вокруг себя».
Маркс продолжал критический разбор рассуждений этого оратора, который нуждался как раз в таком возражении. Среди прочего оратор утверждал, что свобода является злом. Но что такое свобода? – спрашивает Маркс: «Ни один человек не борется против свободы, – борется человек, самое большее, против свободы других. Во все времена существовали, таким образом, все виды свободы, но только в одних случаях – как особая привилегия, в других – как всеобщее право». Как из этого следует, Маркс понимал свободу не абстрактно. «Вопрос в том.., – пишет он относительно свободы печати, – не имеет ли „свобода духа“ больше прав, чем „свободы, направленные против духа“?» В таком случае цензура и подцензурная печать были бы также не чем иным, как выражением особой свободы.
Несколько позже, чтобы сделать мысль более понятной, Маркс выразил ее еще яснее: «Оратору не везёт по части сравнений. Он впадает в поэтическую экзальтацию, когда описывает всемогущество зла. Мы уже слышали, что голос добра, будучи слишком трезвым, бессилен против пения сирен зла. А теперь зло превратилось в греческий огонь („…злое слово подобно греческому огню, которого ничем не остановить…; его действия не поддаются предвидению…“, – говорил оратор от дворянского сословия. – Г.М.), – для истины же оратор не находит никакого образного сравнения. Если бы мы хотели облечь в какое-нибудь сравнение его „трезвые“ слова, то мы должны были бы уподобить истину в лучшем случае кремню, из которого выбиваются тем более яркие искры, чем сильнее по нему ударяют. Прекрасным аргументом для торговцев невольниками служит утверждение, будто ударами хлыста они пробуждают в негре его человеческую природу; превосходное правило для законодателя – объяснять издание репрессивных законов против истины тем обстоятельством, что при них-де истина смелее преследует свою цель. Оратор, по-видимому, только тогда начинает питать уважение к истине, когда она становится первобытно-грубой и для каждого осязаемой. Чем больше плотин вы ставите на пути истине, тем более основательную истину вы и получите! Итак, по-больше плотин!»
Кроме того, и к критике Маркс начал подходить уже практически. О начале этого нового понимания критики говорится в том месте, где он обращается к прошлому, к периоду 1819 – 1830 годов. Он говорил: «Для Германии, пожалуй, было бы выгоднее всего, если бы критике удалось доказать, что этот период никогда не существовал». Но этот способ, конечно, не подходил, и это Марксу, само собой разумеется, также было ясно. Невозможно задним числом заставить историю идти иначе, чем это происходило. Однако выраженная здесь мысль подсказывает нам сделать поворот во времени, чтобы критику, относящуюся к прошедшему и настоящему, принимая во внимание еще не наступившее будущее, превратить в практическую. Позднее Маркс выработал также теорию подобной практической критики, которая заставила бы будущее совершаться иначе, чем это могло быть без нее.
«Рейнская газета» часто вступала в споры с другими газетами, иногда она со всей силой обрушивалась на них, иногда ей самой приходилось отражать атаки и защищаться. Особенно ожесточенным стал спор по поводу изданного в конце декабря 1842 года декрета о запрещении в пределах Пруссии «Leipziger Allgemeine Zeitung». На «Рейнскую газету» посыпалась клевета со стороны трех крупных газет – «K"olnische Zeitung», «Augsburger Allgemeine Zeitung» и «Rhein- und Mosel- Zeitung», – так как она протестовала против запрета прогрессивной среднегерманской газеты. Очевидно, писал тогда Маркс, «для немецких газет должно существовать только французское, английское, турецкое, испанское время, но не должно существовать немецкое время, а только немецкое безвременье. Но разве, – пишет он дальше, – не заслуживают, напротив, похвалы – и именно похвалы с точки зрения государства – те газеты, которые отрывают от заграницы и завоёвывают для отечества всё то внимание, весь тот лихорадочный интерес и всё то драматическое напряжение, которые сопровождают всякий процесс становления и прежде всего процесс становления современной истории! Допустим даже, что эти газеты пробуждают недовольство, озлобление! Но ведь они будят немецкое недовольство, немецкое озлобление, ведь всё же они возвращают государству отвернувшиеся от него умы, хотя бы на первых порах они вернули эти умы возбуждёнными и озлобленными! И возбудили они не только недовольство и озлобление, возбудили они также опасения и надежды, радость и скорбь, они, прежде всего, пробудили живой интерес к государству, сделали государство близким сердцу, родным делом его граждан. Вместо Петербурга, Лондона, Парижа они сделали Берлин, Дрезден, Ганновер центрами политического кругозора немцев, а это является более славным подвигом, чем перенесение мировой столицы из Рима в Византию».