Путь на Волшебную гору
Шрифт:
Очарование все возрастало. Этому немало способствовала мысль о споспешестве, о непрерывности, о продолжении, о сотрудничестве в чем-то испокон веку человеческом, мысль, в моем возрасте также приобретающая все большую притягательную силу. Тема, мною завладевшая, представляет собою наидревнейшее достояние культуры и творческого воображения, любимейший сюжет всех искусств, сотни раз на Востоке и на Западе привлекавший внимание художников и поэтов. Мой труд, хорошим или плохим он окажется, все же отмеченный печатью своей эпохи, своей страны, займет, так я полагал, свое, историей определенное место в этом ряду, в этой традиции. Самое важное, решающее — мотивированность. Эти видения глубоко уходят корнями в мое детство. Принявшись путем археологического изучения и исследования Востока уяснять себе свои грезы, я лишь продолжил этим столь любимое мною в отрочестве чтение, раннее свое увлечение «страною пирамид» — ребяческие достижения, в итоге которых я в младшем классе сильно сконфузил учителя, когда в ответ на вопрос, как звали священного быка египтян, назвал не его грецизированное, а подлинно египетское имя.
Надо сказать, занимавшая меня новелла представлялась мне одной из боковых створок исторического триптиха, для двух других частей которого я намеревался взять испанские и немецкие сюжеты, причем историко — религиозный мотив был задуман как сквозной. Старая погудка!
87
От самых истоков (лат.).
Забота не столь уж насущная! Что роман, работа над которым, так мне кажется, доведена приблизительно до середины (но возможно — это, по выражению Гегеля, всего лишь «хитрая уловка разума») — несколько характеризующих его стиль выдержек пока что напечатано в «Нейе дейче рундшау» и «Литерарише Вельт», — что роман этот не удастся закончить без обычных задержек и перерывов, потребных для импровизированных вставок, с этим мне, разумеется, заранее пришлось согласиться. И действительно, том «Требования дня» уже в значительной части состоял из таких интермедий, к числу которых, в частности, относится пространный этюд о нежно мною любимом «Амфитрионе» Клейста — аналитическое прославление, нечто в не имевшей своего Сент — Бёва Германии едва ли не беспримерное. Насколько в юные годы я чувствовал себя обязанным следовать образцам и шагу ступить не смел без постоянного соприкосновения с восхищавшими меня примерами, настолько с течением времени своевольно — чуждая образцам и насквозь дерзновенная, лично достигнутая возможность созидания чего-то нового стала для меня воплощением искусства, и выше всех любого рода похвал я ставлю положительное суждение Андре Жида о «Волшебной горе»: «Cette oeuvre considerable n’est vraiment comparable к rien» [88] .
88
Это выдающееся произведение поистине ни с чем не сравнимо (фр.)
Я не согласен назвать праздным времяпрепровождением мое любовное, длившееся несколько недель погружение в комедию Клейста и в чудеса его метафизического остроумия, так как многие потайные связи соединяли эту критическую работу с «главным делом», и любовь никогда не бывает расточительством. Но я все же доволен тем, что среди этих экспромтом возникавших работ, из-за которых роману уже столько раз приходилось отступать на задний план, есть и самодовлеющая повесть. Я имею в виду «трагический эпизод во время путешествия» — «Марио и волшебник», и, по всей вероятности, весьма редко что-либо живое, хочу надеяться, было обязано своим возникновением причинам столь механическим. Усвоив привычку каждый год хоть часть лета проводить на море, мы, жена и я, с младшими детьми прожили август 1929 года в Замландском курорте Раушене на Балтийском море — выбор, обусловленный тем, что нас неоднократно звали в Восточною Пруссию, причем с особым усердием нас приглашал «Союз имени Гёте» в Кенигсберге. Брать с собой в эту нетрудную, но дальнюю поездку сильно разбухший материал — неперепечатанную рукопись «Иосифа» — было бы не очень целесообразно. Но поскольку я совершенно не приспособлен к бездельному «отдохновению», приносящему мне скорее вред, чем пользу, я решил заполнять утренние часы несложной задачей — рассказом, в основе которого лежало происшествие, связанное с более давней каникулярной поездкой, с пребыванием в Форте — деи — Марми, близ Виареджо, и вынесенными оттуда впечатлениями, то есть решил заняться работой, которая не требовала никакого аппарата и которую можно было в самом приятном смысле слова «черпать из воздуха». И вот я принялся было в обычные мои рабочие часы, рано поутру, писать у себя в комнате, но внутренняя тревога, порождаемая тем, что я лишал себя моря, мало способствовала успешности моего труда. Я не думал, что смогу работать вне дома. При работе мне нужна крыша над головой, чтобы мысль не испарялась в мечтаниях. Тяжкая дилемма! Только море могло ее создать, и, к счастью, оказалось, что по сути своей природы оно же в силах было и разрешить ее. Я дал себя уговорить перенести свое писание на пляж. Плетеную кабинку я придвинул к самой воде, где полным — полно было купающихся; бумагу я примостил на коленях, передо мой расстилался широкий, постоянно прорезаемый гуляющими горизонт, меня окружали люди, которые радостно наслаждались всем вокруг, голые ребятишки жадно тянулись к моим карандашам — и ничто во мне уже не противилось тому, что из происшествия у меня невзначай создалась фабула, из рыхлой словоохотливости — имеющая духовную значимость новелла, из сугубо — личного — этически — символическое, причем меня ни на миг не оставляло чувство радостного изумления тем, как чудесно море умеет любую раздражающую человека помеху поглотить и растворить в своей столь любимой мною необъятности.
Впрочем, пребывание в Раушене имело, кроме литературных, еще и важные для моей жизни последствия. Мы съездили оттуда на Курише Керунг, красоты которой мне много раз уже рекомендовали обозреть, — ведь их восхвалял такой великий знаток, как В. фон Гумбольдт, — провели несколько дней в рыбацком поселке Нидцене, расположенном в управляемой Литвой Мемельской области; неописуемое своеобразие и очарование этой природы, фантастический мир передвигающихся дюн, населенные зубрами сосновые леса и березовые рощи между гафом и Балтийским морем, — все это произвело на нас такое впечатление, что мы решили в этих, столь дальних, местах, как бы по контрасту с нашим южногерманским обиталищем, устроить себе жилье. Мы вступили в переговоры, у литовского лесного ведомства взяли в аренду участок на дюнах, с величественно — идиллическим видом вдаль, и поручили архитектору в Мемеле построить тот теперь уже подведенный под камышовую крышу домик, где мы отныне хотим проводить школьные каникулы наших младших детей.
Этому году не суждено было закончиться без бурных переживаний и вызывающего душевное смятение натиска внешнего мира. Чрезвычайное отличие, жалуемое Шведской академией и после промежутка в семнадцать лет впервые снова присужденное немцу, не раз уже, насколько мне известно, витало надо мной — и застало меня не совсем врасплох. Оно, по — видимому, находилось на моем пути — говорю это без заносчивости, исходя из спокойного, хотя и не бесстрастного уразумения своеобразия моей судьбы, моей
Стокгольмское отличие наложило особый праздничный отпечаток на довольно давно уже предложенную мне лекционную поездку по Рейнской области. Чествование в актовом зале Боннского университета, философский факультет которого вскоре после войны присудил мне звание доктора Н. С. [89] , незабываемо для меня по стечению молодежи, собравшейся в таком множестве, что профессора с тревогой спрашивали себя, выдержит ли пол древнего зала эту непомерную нагрузку. Но время для поездки, о которой идет речь, было выбрано неудачно в том отношении, что за ней почти непосредственно последовало потребовавшее от меня огромной затраты сил путешествие на север — правда, воспоминание о нем я с живейшей признательностью хочу назвать самым отрадным и возвышенным из всех воспоминании о поездках, когда-либо мною предпринятых. Я говорю не о внушительном великолепии самой церемонии вручения дипломов, во время которой — необычайный жест! — король и двор вместе со всей публикой встали, чтобы приветствовать входящих после всех лауреатов. Но и каждому, кто приезжает в Швецию как представитель Германии в том или ином свойстве, хорошо там, на далеком севере. Он оказывается в наиболее дружественно расположенной к Германии из всех зарубежных стран, в чем я подлинно убедился, произнося речь на большом банкете после торжественного заседания. Не могу без умиления вспомнить о том взволнованном сочувствии, с которым воспринималось каждое слово, посвященное в ней переменчивым судьбам моей страны и моего народа. Что касается лично меня — моя жизнь за эти торжественные дни обогатилась знакомством с рядом выдающихся людей, таких, как умный, добрый архиепископ Упсальский Натан Седерблом, любезнейший принц Эуген, украсивший своими фресками новое здание ратуши, Сельма Лагерлеф, издатель Бонье, лауреат Нобелевской премии по химии Ганс фон Эйлер — Челпин, историк литературы академик Фредерик Бёк.
89
Honoris causa — ради почета (лат.), то есть за заслуги, без защиты диссертации.
Лишь постепенно улеглось бурное волнение, внесенное этим эпизодом в мою жизнь. Нервирующе действует то обстоятельство, что, став, совершенно гласно, обладателем суммы, не превышающей ту, которую ежегодно, не вызывая этим шума, откладывают многие промышленники, внезапно оказываешься лицом к лицу со всем страданием нашего мира; взбудораженное внушительной цифрой, оно в бесчисленных видах и вариантах штурмует совесть новоявленного счастливца. Тому требовательному тону, той выразительности, с которой тысячеголовая нужда простирает руки к пресловутым деньгам, присуще нечто угрожающее и злостно демоническое, не поддающееся описанию, и видишь себя перед альтернативой прослыть либо «очерствевшим поклонником мамоны», либо глупцом, зря расточающим предназначенные для иных целей суммы. Не могу сказать, чтобы мои организаторские способности отвечали тем требованиям, которые к ним в медленно, но неуклонно возраставшем объеме предъявляла жизнь: чтобы удовлетворить им, временами необходимо было бы хорошо оснащенное бюро с отделами переводов, рецензирования книг и рукописей, благотворительности, советов по делам и горестям людским и проч. и проч. — словом, организация всех этих обязанностей, способная успокаивать как огорчения, их необозримостью вызываемые, так и тягостное чувство своей неспособности справиться с ними. Но в этом отношении я должен быть бесконечно благодарен той, кто без малого уже двадцать пять лет разделяет мою жизнь — эту многотрудную, прежде всего требующую терпения, легко поддающуюся усталости и смятению жизнь, которая, не будь умной, мужественной и кротко — действенной поддержки, моей изумительной спутницей оказываемой, вряд ли сложилась бы так, как это произошло.
День празднования знаменательной годовщины нашего союза уже совсем близок. Он приходится на год, в цифровом своем выражении заканчивающийся числом, знаменательным для всего моего бытия; в зените некоего десятилетия появился я на свет; между серединами десятилетий прошли пятьдесят лет моей жизни, женился я на середине десятилетия, спустя полгода после того, как оно перевалило за половину. Моя приверженность математической ясности согласна с этой расстановкой, как и с тем, что мои дети появились на свет и свершают свой жизненный путь в трех созвучно — хороводных, парами расположенных сочетаниях: девочка — мальчик, мальчик — девочка, девочка — мальчик. Я полагаю, что умру в 1945 году, в возрасте моей матери.
А пока — мы готовимся к поездке, которой предстоит привести меня в те места, где развертывается действие моего романа, в Египет и Палестину. Небо и многое, что создано человеком, я ныне, по прошествии трех с половиной тысячелетий, думаю найти там нимало не изменившимися.
1930
Гёте как представитель бюргерской эпохи
Прежде чем подойти к своей задаче — беседовать с вами о Гёте, — я хочу поделиться одним воспоминанием, одним переживанием, которое подбодрит меня и сообщит моему дерзновенному намерению ту обоснованность, которая во всяком деле является главной и решающей. Я воскрешаю в себе чувства, охватившие меня несколько лет назад, когда я впервые посетил родительский дом Гёте на Хиршграбене, во Франкфурте — на — Майне.