Путь на Волшебную гору
Шрифт:
И все же почему не идут у меня из памяти прекрасные, полные возвышенного чувства стихи Гёте о человеке?
В вечном к истине стремленье Он прекрасен и велик.
Какую самоотверженность, какой высокий пример являет собою сила, одаренная от природы величайшим богатством пластики, отвергнувшая это богатство как ненужное и ради «вечного стремления к истине», ради потребности открыть ее людям отдавшая всю буйную щедрость жизни на служение идее, на служение запросам человеческого духа! Пусть на этом пути творчество Толстого терпело сотни неудач, пусть блуждания мысли приводили его к юродству, к отрицанию культуры, к прямой нелепости — тем больше «великого и прекрасного» было в его страстных исканиях. К ним побуждало писателя обостренное чувство действительности. Толстой угадывал, что наступает эпоха, когда искусство одного только воспевания жизни кажется уже недостаточно правдивым и когда ведущей, определяющей, просветляющей силой становится дух, связавший себя общественными интересами, отдающий себя на служение обществу и призванный руководить творческим гением подобно тому, как нравственность
Очерк моей жизни
Родился я в 1875 году в Любеке. Я — младший сын купца и сенатора вольного города Любека — Иоганна — Генриха Манна и его жены Юлии да Сильва — Брунс. Мой отец — внук и правнук любекских бюргеров, тогда как мать — уроженка Рио-де — Жанейро; она дочь немца — плантатора и бразильянки португало — креольского происхождения, семи лет от роду привезенная в Германию. У нее был выраженный романский облик, в молодости она славилась красотой и обладала выдающимися музыкальными способностями. Спрашивая себя, какие от кого мне передались свойства, я неизменно вспоминаю знаменитый стишок Гёте и устанавливаю, что, как и он, «суровость честных правил» я унаследовал от отца, а «нрав весело — беспечный», иначе говоря — восприимчивость ко всему художественно — ощутимому и, в самом широком смысле этого слова, «к вымыслу влеченье», — от матери.
Детство у меня было счастливое, холеное. Все мы, дети — нас было пятеро, три мальчика и две девочки, — росли в красивом особняке, который отец выстроил в городе для себя и своей семьи, и был у нас еще второй уютный очаг в старинном нашем родовом доме, возле Мариснкирхе — там жила моя бабушка со стороны отца; теперь он называется «Домом Будденброков» и как таковой привлекает любопытство приезжих. Но самыми светлыми полосами моей юности были ежегодные летние каникулы в Травемюнде, с утренними часами купанья на берегу залива Балтийского моря и предвечерними — у подножья почти столь же страстно мною любимого, расположенного напротив гостиницы круглого павильона, где играл курортный оркестр. Идилличность этого приятного, заботливо оберегаемого, безмятежного существования с обильными, состоявшими из множества блюд обедами и ужинами за табльдотом несказанно мне нравилась: она благоприятствовала моей природной, лишь намного позднее с грехом пополам преодоленной склонности к мечтательной праздности, и, когда казавшиеся мне вначале бесконечными четыре недели истекали и приходилось возвращаться домой, к житейским будням, у меня сердце разрывалось от томительного сострадания к самому себе.
Я ненавидел школу и до самого конца учения не удовлетворял тем требованиям, которые она ко мне предъявляла. Я презирал школьную среду, критиковал манеры тех, кто властвовал над нами в стенах школы, и рано стал в своего рода литераторскую оппозицию ее духу, ее дисциплине, принятым в ней методам дрессировки. Моя вялость, быть может, необходимая для своеобразного хода моего развития; потребность в изрядном досуге для безделья и чтения в тиши; подлинная леность ума, от которой я и сейчас еще страдаю, — все это породило во мне ненависть к занятиям по принуждению, и я упорно пренебрегал ими. Возможно, гуманитарное образование более отвечало бы моим духовным запросам. Предназначенный стать купцом — наверно, отец поначалу прочил меня в наследники фирмы, — я посещал реальную гимназию «Катаринеум», но дотянул только до свидетельства на право одногодичного отбывания воинской повинности, то есть до перехода в третий класс. Почти на всем протяжении этого неровного, безрадостного пути меня и сына некоего обанкротившегося и вскоре после этого умершего книгопродавца связывала дружба, упроченная тем полным фантастики мрачным юмором, с которым мы высмеивали и охаивали «все на свете», в особенности же наше «заведение» и его чинуш.
В ихглазахмне очень вредило то, что я «кропал стишки». В этом отношении я недостаточно соблюдал тайну, скорее всего — по своему тщеславию. Стихи на геройскую смерть Аррии [74] — «Paete, non dolet» [75] , которыми я похвалился одному из своих соучеников, а тот, то ли от восхищения, то ли чтобы напакостить мне, вручил их классному наставнику — уже в шестом классе уяснили начальству строптивость моей своеобразной натуры. Начал я с ребяческих пьес, которые вместе с младшими братьями и сестрами разыгрывал дома, перед родителями, дядюшками и тетушками. Затем последовали стихи, обращенные к горячо любимому другу, под именем Ганса Гансена обревшему в «Тонио Крёгере» некое символическое бытие; на самом же деле он спился и печально кончил свои дни в Африке. Как сложилась жизнь девочки с каштановыми косами, моей партнерши по урокам танцев, которой я затем посвящал свою любовную лирику, — я не знаю. Писать рассказы я попытался значительно
74
Аррия — супруга римлянина Цецины Пета, который был приговорен к смерти за участие в заговоре республиканцев против императора Клавдия в 42 г. н. э. У Пета не хватило решимости совершить самоубийство, и, чтобы ободрить его, Аррия пронзила себя кинжалом, произнеся слова, приведенные Т.Манном
75
«Пет, это не больно» (лат.).
Пять лет назад я (по случаю празднования семисотлетия вольного города) снова встретился в Любеке с учителем немецкого языка и латыни, преподававшим в мое время в четвертом классе. Я сказал белому как лунь уже вышедшему на пенсию старцу, что, хоть и производил, разумеется, впечатление законченного бездельника, однако втихомолку многое вынес из его уроков. В доказательство я привел слова, которые он всегда изрекал, рекомендуя нам баллады Шиллера как ни с чем не сравнимое чтение: «Это вам не первое попавшееся чтиво, это самый первый разряд всего, что вы когда-либо прочтете!» — «В самом деле, я так говорил?» — воскликнул он радостно.
Мой отец умер от заражения крови еще сравнительно молодым, когда мне было пятнадцать лет. Благодаря своему высокоразвитому уму и утонченной светскости он пользовался в городе огромным уважением, популярностью и влиянием, но в последнее время ход его собственных торговых дел не очень его радовал, и вскоре после похорон, торжественной пышностью и стечением народа затмивших все, что за долгие годы было видано в Любеке при такого рода событиях, — старая, просуществовавшая более сотни лет фирма по торговле зерном была ликвидирована. Наш особняк тоже продали, как уже ранее — бабушкин, и просторное обиталище, где в парадном зале офицеры местного гарнизона, скользя по блестящему паркету, любезничали с дочерьми патрициев, мы сменили на более скромное — расположенную в саду виллу за городскими воротами. Но вскоре мать навсегда покинула Любек. Она любила юг, горы, Мюнхен, где бывала в прежние годы, путешествуя с отцом, и переселилась туда с моими младшими братьями и сестрами, а меня, чтобы я хоть как-нибудь окончил курс наук, — определила на полный пансион к учителю нашей гимназии, у которого жили несколько юных мекленбургских и голштинских дворян и помещичьих сынков, посещавших любекские учебные заведения.
Об этом времени у меня сохранилось приятное воспоминание. «Заведение» ничего уже не ждало от меня, оно предоставило меня моей судьбе, совершенно туманной для меня самого, но — поскольку, несмотря ни на что, я чувствовал себя неглупым и здоровым — нимало меня не удручавшей своей неопределенностью. Я отсиживал уроки, но во всем остальном жил, так сказать, на свободе, отлично ладил с другими пансионерами и, снисходя к ним, иногда участвовал в их предварявших студенческие коммерши пирушках. Затем, достигнув в школе той цели, которою решил довольствоваться, я переехал вслед за моими родными в столицу Баварии и там, твердя в душе: «Это так, пока», — поступил стажером без жалованья в правление Общества страхования от огня, директор которого раньше управлял таким же предприятием в Гамбурге и был в дружеских отношениях с моим отцом.
Престранный эпизод моей жизни! За своей конторкой, среди служащих, усердно нюхавших табак, я переписывал реестры ценных бумаг и в то же время украдкой сочинял первый свой рассказ — новеллу «Падшая», любовную историю, доставившую мне первый литературный успех. Она не только была опубликована в том же, издававшемся М. — Г. Конрадом [76] , боевом социалистически — натуралистического направления журнале «Ди Гезельшафт», где еще в бытность мою в школе появилось одно из моих стихотворений, не только понравилась молодежи, но и вызвала сердечное, теплое, ободряющее письмо ко мне Рихарда Демеля, а несколько позднее — даже визит столь почитаемого мною поэта, благодаря своему восторженному гуманизму распознавшему в моем вопиюще незрелом, но, быть может, не лишенном музыкальности произведении признаки одаренности и с тех пор до самой своей смерти сопровождавшего мой путь сочувствием, дружбой и лестными предсказаниями.
76
Конрад, Михаэла-Георг (1848–1927) — немецкий писатель и публицист. В 1885–1901 гг. издавал в Мюнхене журнал «Ди гезелыпафт».
Моя деятельность в страховом обществе, которую я с самого начала рассматривал как нечто временное, вызванное неопределенностью моего положения, продолжалась не более года. С помощью некоего юриста, поверенного моей матери, возлагавшего на меня немалые надежды, я обрел свободу. Заручившись его согласием, я заявил, что хочу стать «журналистом», поступил вольнослушателем в два высших учебных заведения Мюнхена — университет и политехнический институт — и записался на те курсы, которые, казалось мне, могли дать общую подготовку к этой несколько неопределенной профессии — на лекции по истории, политической экономии, истории искусства и литературы, временами посещавшиеся мною регулярно и не совсем без пользы. Особенно захватил меня цикл лекций о «придворном эпосе», который поэт и переводчик со средневерхненемецкого Вильгельм Герц читал тогда в политехническом институте.