Путешествие Глеба
Шрифт:
Глеб вышел несколько раздраженный. Какой-то знаменитый Кропотов, матерый волк революции, с которым первокурснику и разговаривать невозможно! Пожалуй, он сам вроде вождя, заместитель или председатель, а к нему разлетелись. И что это за подозрительные субъекты у него? Тайное заседание?
Для следующего адреса надо было пересечь пустырь – здесь называли его Плац. Вдали Анненгофская роща, справа завод Гужона – там делают гвозди, катают рельсы. А на плацу никого. Глеб шел тропкой, завод гремел вдали, но это не было милое Людиново. Ни леса, ни озера! Пустыня, вагонетки, шлак. Визжит железная пила, дым валит из огромной
Опушка рощи – песочные ямы. Вроде пещер. Валяются пустые жестянки, клочья газет. Сосны гудят. Темные типы бродят здесь вечерами – женщинам лучше подальше от этих мест.
Тропка вывела, наконец, начавшимися огородами, близ какой-то ограды, не то кладбищенской, не то церковной, на мост. Внизу дорога. Тут опять окраина города – домики. И застава.
Глеб сел на перила моста. Теперь сзади, там вдалеке и завод Гужона, и Кропотов со своими заговорщиками. Вдаль, за город идет шоссе. Более знаменитое, чем Кропотов. Владимирка! Глеб знал, что это такое, но сегодня в первый раз увидел. – обыкновенное шоссе, правее Анненгофской рощи. И так вот сотни верст, по нему пешочком, с кандалами на ногах, в Сибирь! Кандалы звякают, конвойные идут, тянутся лесочки и овраги.
Что за мрачный край, лачуги, ямы Анненгофской рощи, унылый постоялый двор у заставы: там узенькие бочки для вывоза нечистот, «тараканы». Около них копошатся убогие золотари.
Глеб соскочил с перекладины. Почему он тут, хмурым утром, с тучами и воронами, заводом Гужона, свистками паровозов Курской дороги? Задворки Москвы, Владимирка… – ни луча, ни просвета! Что такое? Что за занятие? Вновь идти, по какому-то еще адресу, разыскивать еще одного студента? Какая ложь!
От Измайловского зверинца трусцой возвращался в город по Владимирскому шоссе извозчик. Пролетку потряхивало. Она миновала прибежище тараканов у заставы – на мосту худенький молодой человек в форме Императорского Технического крикнул:
– В Гавриков переулок! Полтинник! Извозчик остановился.
– Пожалуйте.
Ну вот, опять своя квартира, коридор, комната. В кухне копошится Анфимьюшка. Таисия Николаевна вышивает в столовой. Нехитрый очаг, но мирный, с ним, отчасти уже сжился – никаких Кропотовых и Клингеров.
Нет, больше никуда не идти, ни с кем не разглагольствовать. Бастуют, не бастуют, Бог с ними. В Училище он не пойдет, к Клингеру тоже – просто будет пережидать: чем-нибудь все это да кончится.
После обеда Глеб даже заснул, в первый раз теперь очень покойно, будто в маленькой комнате с белыми занавесками дома в Балыкове.
Он провел так, в тишине и отдыхе, два дня. Записал кое-что о том закате, когда шел от Лизы по Воздвиженке. Пробовал изображать словами цвет облаков: не то, чтобы удалось, все же приятно было вновь пережить тот вечер, из-за облаков виднелась и Лера с нежно-электрическими кудреватыми волосами, мягкостью, полнотой легкого тела. Вспоминая о ней, Глеб улыбнулся.
Заходил и Сережа. Глеб с ним был мягок, приветлив. О забастовке почти не говорили. Никаким врагом для него Сережа не оказался, напротив, чувствовал он его более своим, чем ранее, калужским. Даже Таисия Николаевна стала ближе. И когда предложила сыграть в преферанс, Глеб охотно согласился. В комнате ее, под голубым висячим фонариком Глеб, Сережа, хозяйка
Однако, на другой день Таисия вошла в комнату Глеба озабоченная.
– Ах, знаете, как все это выходит неприятно…
– Что такое, Таисия Николаевна?
– Да уж все, главное…
Нынче она не робела, усевшись, смотрела на него взором пристальным, почти материнским.
– Глеб Николаевич, скажите, вы ведь в этом… в бунте тоже принимали участие?
Глеб улыбнулся.
– В забастовке?
– Как хотите называйте, все-таки против правительства.
– Да, принимал. Но перестал принимать. Видите, сижу дома.
– Теперь дома, а тогда… Ну, конечно, сгоряча. Я ведь постарше вас, многое понимаю. И не хочу там осуждать или спорить, а для вас получается, все же, не так выгодно.
И тем же серьезным, обеспокоенным тоном рассказала Таисия, что сегодня встретила кума, приятеля покойного Михаила Акинфиевича. Он пристав их части. «Кума, говорит, я вам по старой дружбе: насчет вашего жильца. Ведь он в Комитете! К нам все ихние списки попали и такое распоряжение: у всех обыски произвести, кого арестовать, кого нет, смотря найдем ли что при обысках и на каком кто счету у полиции… Расспрашивал о вас, я, разумеется, с лучшей стороны отозвалась, но обыск все равно будет, так приказано. Глеб Николаевич, очень вас прошу, если есть что, уничтожьте или мне передайте, я спрячу».
Глеб поблагодарил. Нет, ничего нет. Ну, тем и лучше. «Никита Степаныч сказал, что, конечно, уж потревожат ночью».
Когда Таисия вышла, Глеб все-таки стал перебирать веши. Уничтожил адреса своего десятка, сжег и две-три бумажки, напечатанные на гектографе. По наружности старался быть покоен, даже пред самим собой. Но покоя не было. Обыск, полиция… – бесславный конец странного его занятия последних дней.
Эту ночь мать спокойно спала в Балыкове, сном не крепким, но не смущенным: ни она, ни отец понятия не имели, что в Москве беспорядки, беспорядки в Техническом – и всего меньше могли бы поверить, что сыночка сам в них участвует. А представишь ли себе, что глухой ночью, в четвертом часу, квартальный Савелов, помощник Никиты Степаныча, с двумя городовыми и прыщавым «сотрудником» (в штатском), звонят в сыночкину квартиру, входят и прямо идут к Глебовой комнате?
Никита Степаныч не пожелал явиться к куме. Савелов был заспанный и недовольный, тощий и невнушительный полицейский, из непреуспевающих. Вяло сидел в Глебовом кресле, просматривал его паспорт, документы. Сотрудник выворачивал письменный стол, рылся в книгах, перелистывал их. Скучно горела лампа. Глеб, бледноватый, с натянуто-надменным видом готов был каждую минуту возражать, защищаться, если бы его задели. Но никто не задевал. Никому даже интересен он не был.
«Сын горного инженера… Симбирское дворянство… переведен и приписан к Калужскому, окончил Реальное училище первым…» – Савелов зевал. Третью ночь приходится возиться с этими обысками, шататься по разным студентам. «И чего они лезут? Выросли барчуками, маменькиными сынками, выходить должны в инженеры. Папашка, небось, тысячи загребает, вроде нашего Никитки. Ну, у того жалованье, а наш прохвост купцами кормится да бандершами. Эх, жизнь!»