Путешествие Глеба
Шрифт:
Во всяком случае этот сухощавый петербургский человек с лысой головой, в венчике кудряво-седоватых волос, с огромной челюстью Щелкунчика, здешний хозяин и владыка, не мог быть Глебу товарищ. Людмила и того меньше. Она его совсем не замечала – у нее свои дела и заботы, для Глеба еще вполне чуждые. Одному только Калачеву он оказался почти что и нужен. Дружба их с первого же завтрака установилась. С течением времени возросла. Сближало безделье и некая развинченная размягченность. В прежней жизни своей Глеб что-то делал, чем-то жил – рисованием ли, охотой, учением. Здесь же лишь «выздоравливал».
Калачев вообще ничем не занимался. Считалось, что он служит. Но именно только считалось. Иногда он заходил на завод, когда вздумается, как бы на прогулке. Раза два водил туда Глеба. Показал разные литейные, ремонтные мастерские – все это Глеб не любил – а дальше… чем наполнять дни? Пока Ганешин с Людмилой катались в шарабане, верхом или в коляске уезжали к отцу на Балыковский завод, Калачев без конца сосал мундштук, сорил пеплом, постукивал кием на бильярде по шарам – объяснял Глебу, как он «режет желтого в угол», как делается карамболь. Но Глебу игра не нравилась. Дело кончалось тем, что оба залегали после обеда в гостиной на огромнейшем турецком диване. Калачев начинал разглагольствовать. Глеб слушал. Калачев был очень мил, прост, держался с ним по-товарищески. В рассказах его встречалась и правда.
К Ганешину он относился восторженно. Глеб узнал теперь, что Ганешин директор правления, крупный акционер этих заводов, играет на бирже, роскошно живет в Петербурге. У него красавица дочь, огромное состояние.
Капиталов Ганешинских Калачев не считал, дочери никогда не видел, но искренно был уверен, что все именно так и есть. Лежа на диване, закладывал ноги в высоких сапогах на спинку стула и ероша рыжеватые волосы на голове, стряхивая пепел, куда придется, ораторствовал:
– Аркадий Иваныч художественная натура. Он только по небрежности не издает своих музыкальных произведений, их сам Чайковский одобрял. Но при всем том и делец, вы понимаете… в Петербурге вся биржа у него в руках и вообще в деловом мире он шишка. А на обеды свои выписывает цветы прямо из Ниццы – и клубнику, ананасы…
Глеб относился к рассказам Калачева почтительно.
– Вы знаете, Людмилочка и Аркадий Иванович понимают вполне друг друга… Она совсем особенная женщина, с тонкой нервной организацией. Мечтает о сцене. Ну, конечно… Илев… это мило, в прошлом году для рабочих спектакль устраивали, но пустяки, тут же дыра, дыра… – живые люди, как Аркадий Иванович или ваш отец, редкость. Что делать! Мы с Людмилочкой надеемся, что нас переведут в Петербург.
Калачев вдруг яростно стал выбивать свой мундштук.
– Людмилу никакой Илев не может удовлетворить. Представьте себе, через месяц Аркадий Иваныч уедет, ваш батюшка оснуется в Балыкове… ведь мы со скуки подохнем. Кто же тут? Бухгалтеры, десятники, Финк со своей собакой да опухолью… Этак и спиться можно.
Он вздыхал, пыхтел, пускал клубы дыма табачного. Явно был нервен. На Глеба это действовало. Он сам начинал чувствовать тревогу, расслабленность. Никуда не уйдешь, ничего не сделаешь… Ну вот эта удобная комната большого дома, праздная
Калачев оживлялся, однако (да и то минутно), когда рассказывал о Петербурге, Горном институте, музее при нем, где есть считок золота с Урала, весом.. – Калачев не стеснялся тем, сколько он весит. Рассказывал об удивительных науках: палеонтология, геология, кристаллография… О чудаках профессорах, страшных экзаменах, невероятных чертежах проектов. Все это было и занимательно, только неясным оставалось, почему надо так много учиться, работать, преодолевать, чтобы в конце концов валяться, задрав ноги, на диване в Илеве, курить, болтать, вечером слушать ганешинские анекдоты и ремизиться, назначая дикие игры за зеленым столом с мелками.
Хотя о Финке отзывался Калачев пренебрежительно, однако в домик к нему затащил Глеба именно он. Глеб немножко боялся туда идти. Калачев захохотал почти развязно.
– Финка стесняться? Этого только недоставало! Он так скучает, что не только нам с вами, а любому прохожему с большой дороги рад будет. Болеслав Фердинандович! А знаете, как мужики его определили? Хороший, говорят, человек, а отчество у него нескладное…
И с хохотом объяснил, что вместо Ф. произносят они П.
– Русский мужичок придумает, богоносец, как ему удобней. Его теперь все так называют. Только не дай Бог, чтобы узнал.
К Финку они пошли часов в пять, – очень теплый и нежный день конца апреля. Собственно, идти было недалеко, домик, переделанный из бани, находился шагах в полутораста от дома главного. Пристроили кухоньку, расширили крыльцо, получилось нечто уединенное под липами – не то хижина дяди Тома, не то Эрмитаж романтического философа.
Финк сидел на своем балкончике, в полурасстегнутом грязноватом халате. На столе чашка чаю. Перед ним Наполеон. На носу его кусочек сахару.
– Пиль!
Наполеон взмахнул головой, пойнтерские его уши хлопнули концами по ошейнику, кусочек сахару взлетел – он поймал его пастью и блаженно-мгновенно схряпал. Финк порадовался.
– То знатный пес. То пес ладный. Калачев с Глебом подошли.
– Пес ваш первостатейный, Болеслав П… Феррдинандо-вич… – Калачев скосил на Глеба глаз многозначительно. – Имею честь приветствовать, привел вам гостя.
Финк встал, запахнул халат, довольно любезно протянул Глебу руку.
– Пана директора сынок, знаю. Пшепрашем.
И широким жестом пригласил к столу – пригласить было легче, чем усадить: Финк предложил Калачеву свой стул, а сам присел на перила. «Пана Глеба» попросил захватить табуретку из сенец. Глеб поблагодарил, но присел тоже на перила – не без робости.
– Не беспокойтесь, Болеслав Фердинандович, мы ведь так… ненадолго, на минутку…
Лицо Финка сделалось серьезней.
– Разумем. Кто же может надолго зайти к Болеславу Финку? Кому он теперь нужен?
Глеб смутился – почувствовал, что сказал неловко.
– Нет, я не в том смысле… совершенно не так.
– Ничего. Рад, что зашли. Был бы у себя на фольварке, то не так бы принял, но здесь хозяйство мое убогое, что можно ждать от одинокого старика, – он пожал плечами, опухоль его на шее приподнялась и опустилась.