Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:
Франция по своим прекрасным, картинистым видам и по бедности беспорядку и нечистоте, царствующим повсюду, похожа на мастерскую художника, где собраны предметы самые отвратительные и самые пре лестные.
Но тебя я не забуду, лучшее произведение этих мест, милая, умна? Анетта, которая при последней перемене лошадей поила меня дурным вином, в своих сабо и швейцарской одежде, разговаривала со мною, как самая любезная парижанка, и, наконец, шепнула мне свое имя: Pour qui vous vous souveniez de moi.[98]
Письмо XXXII
15 (27) декабря. Авиньон.
Лион после Парижа — величайший город во всей Франции. Его положение на реках Роне и Соне чрезвычайно живописно; особенно берега последней,
Город очень многолюден и очень грязен. Нигде я не видывал такой бездны гостиниц, кофейных и питейных домов; все они заняты, во всех пьют, пляшут, играют в биллиард; их названия иногда довольно странны: помнится, я здесь видел харчевню A la Providence.[99]
Кроме того, здесь два театра; здешняя труппа большого театра показалась мне довольно посредственною; балет хорош. В Германии я не встретил ни одного фигляра; но здесь при нашем въезде тотчас бросился нам в глаза чудодей, который с величайшим бесстыдством выхвалял свои удивительные порошки, вылечивающие все возможные болезни; народ его слушал с удивлением; он кривлялся в коляске своей не хуже иного профессора на кафедре и представлялся глухим, когда кто из проходящих, как, напр.: при мне добрый старый крестьянин, называл его обманщиком.
Стоит заметить одежду здешних извозчиков и матросов: первые ходят в длинных рубахах сверх нижнего платья, почти как наши крестьяне, с тою, однако ж, разницею, что они ничем не опоясаны и чрезвычайно нечисты; вторые отличаются своими огромными шляпами, покрывающими половину спины. Здешняя упряжка также иногда довольно примечательна: раз мне случилось любоваться телегою, в которую были заложены осел, мул, корова и, наконец, впереди лошадь.
Лионский музеум, в котором я был два раза, доставил мне большое наслаждение. Здесь в большом множестве древностей важен огромный мозаик, представляющий примерное морское сражение и служивший, вероятно, помостом в летнем доме или в бане какого-нибудь богатого лугдунского[100] гражданина. Из произведений новейших заняли меня особенно Персей и Андромеда из алого мрамора работы ваятеля Шинара:[101] смелость, легкость, прелесть всех частей тела Персеева достойны Торвальдсена, достойны древних; на лице его дышит нежнейшая заботливость; он, оборотись, смотрит на Андромеду, которую, спасенную, но полумертвую от ужаса, несет на руках. Как жаль, если справедливо, что Шинар, довольный приобретенным богатством, перестал трудиться для славы и бессмертия!
Картин в Лионском музеуме немного, но некоторые важны для любителя. Филипп де Шампань,[102] хотя собственно родом из Брюсселя (фламанец), может служить нам примером всех достоинств и недостатков большей части исторических живописцев Французской школы. Его рисовка верна, расцвечение свежо; правила анатомии везде соблюдены; складь одежды тщательна и вместе свободна; в его лицах есть что-то красивое — в них все черты, вся наружность, все, если смею сказать, телесное идеала, но нет и тени той высокой прелести, которая одна утонченную земную природу возвышает до истинного идеала; выражение его лиц разительно, но по большей части ложно и принужденно, и потому его лучшие произведения получают что-то похожее на кривляние. Филипп де Шампань заимствовал все свое искусство у лучших италианских художников; но он не был Промефеем: он не мог похитить их вдохновения. В Лионе его лучшее произведение — известная «Святая вечерь», в которой, как говорит предание, изобразил он в виде апостолов своих друзей — пор-рояльских отшельников. Признаюсь, что я готов верить этому сказанию; по крайней мере нет сомнения, что все лица в этой вечери — портреты. В сем отношении эта картина Филиппа де Шампань принадлежит к одному разряду с прекрасною грешницею работы Пиомбо,[103] виденною мною в Берлине; но Пиомбо несравненно превосходит французского художника даже и в этом, не столь трудном роде. Примечательнейшее из лиц последнего — Иуда.
Кроме «Вечери» здесь еще несколько картин работы Филиппа де Шампань: мы заметим открытие мощей — святых Гервазия и Протазия. Целое в том роде, который италианцы называют грандиозным; но здесь особенно разительно
В изгнании продавцов из храма Жан Жувене (Jouvenet)[104] ничем не уступает в ложном величии Филиппу де Шампань. Иисус без малейшего признака божественности своего гнева.
С удовольствием остановишься после сих ложно прекрасных детей Французской школы на истинно прекрасном произведении Лионского уроженца Иакова Стелы.[105] Младенец спаситель в объятиях Богоматери принимает поклонение ангелов. В вертепе возле яслей сына, в обители нищеты и смирения, Мария видит всю славу небесную: в чертах ее выражение чистейшей любви и невинности. Созерцание этого благодатного лица согревает душу, — и признаюсь, мне нужно было согреться после холодной пышности Филиппа де Шампань и Жувене!
К лучшим картинам Лионской галереи принадлежит портрет славного Миньяра,[106] писанный им самим: из этого портрета видно, что Миньяр был левша; он представил себя за работою. Иносказания почти всегда холодны; но кисть великого мастера может остановить зрителя и перед ними: истинное выражение и живость могут придать им занимательность настоящего происшествия. Такова аллегория, которую здесь представил нам Рубенс.[107] Земля, опутанная чудовищным змеем, Развратом, вызывает против себя гнев сына божия, который готов спуститься к ней, вооруженный перунами казни. Святые Доминик, Франциск и некоторые другие простирают к нему руки, чтобы молениями спасти обитель смертных от разрушения; изображение судии небесного смело и живо; все его тело находится в самом стремительном наклонении; зритель каждый миг должен ожидать, что он со всеразрушающим громом ниспадет на грешников; расцвечение заслуживает удивления; но Рубенс был бы не Рубенс, если бы не включил толстой голландки в число своих праведниц.
Одна из его лучших мною виденных картин — «Поклонение волхвов»: оно служит украшением Лионской галереи. Рубенс не есть живописец Грации; но мальчик, который здесь между двумя волхвами, так мил, так прелестен, его голубые глаза так живы и в то же время исполнены такой доброты, что, кажется, сама Грация водила хотя раз рукою живописца силы. Но самая трудная задача картины разрешена в изображении царя эфиопского: в этой голове Рубенс показал себя истинно великим художником. Он безобразным чертам и смуглому цвету эфиопского лица придал столько благочестия и душевной теплоты, что забываешь его наружную отвратительностъ и с удовольствием останавливаешься на выражения.
Кисти Ван дер Мейдена[108] здесь — города Лиль и Кале; последний сколок не без достоинства: перед городом проходит конница, дождь начинает накрапывать; ветер поднимается и волнует верхи дерев; беспокойство распространяется между лошадьми: они встают на дыбы, машут гривами и предчувствуют непогоду.
В Дрездене я видел две картины Франциска Альбани,[109] живописца прекрасных детей и пригожих женщин; но, не знаю почему, они тогда на меня не сильно подействовали. Нет сомнения, что Дрезденская галерея чрезвычайно худо расположена, темна; кроме того, в ней столько превосходного, что, надеюсь, мои читатели мне простят, если, говоря о Рафаэле, Корреджио, Рубенсе, забыл я упомянуть о двух маленьких картинах Альбана, которые, кроме того, показались мне произведениями посредственными. В замену в Лионском музее два Альбана, на которых я не мог наглядеться. Один представляет крещение, другой Иоанна Предтечу, проповедующего в пустыне. Христос и его креститель окружены ангелами; над Иисусом парит в виде голубя дух святой; живописные берега Иордана представляют превосходно округленное целое. Теперь взгляните на спасителя: какая нежность и гармония в этом теле, какое смирение на этом лице! Взгляните на ангела, подающего ему полотенце: можно ли вообразить себе совершеннейшее соединение чистоты и прелести? Глядя на него, я просил прощения у Альбана, что в Дрездене осмелился подумать: он не стоит своей славы!