Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:
Снова я вижу тебя, прекрасное, светлое море;
Снова глядится в тебя с неба златой Аполлон!
Чистый, единый алмаз, ты горишь и, трепеща, светлеешь:
Так на севере ты некогда, там, у моей
Хижины тихой, сияло,[120] дрожа, и взор мой пленяло! —
О благодатный Нептун! мощный и радостный бог!
Пусть не гляжу на тебя в твоей полуночной, зеленой
Ризе, которую ты в милой, в моей стороне
Стелешь в обширную даль от священного Невского брега:
Синие воды твои душу волнуют мою;
Шум изумрудных пучин родимого русского моря
Сладостным шумом своим в слухе моем пробудя:
В пышные стены Петра! с ними уж, с братьями я;
В мирной семье их сижу; веселым речам их внимаю;
Песни слушаю их; с ними смеюсь и грущу! —
О! быть может, от них вы течете, лазурные волны;
Взор их, быть может, на вас в светлой дали отдыхал:
Будьте ж отныне послами любви! несите на север
К милым далеким мои мысли, желанья, мечты!
От С.-Петербурга до самого Марселя наше путешествие было очень счастливо: въезжая в Марсель, у самой пристани всех моих желаний, мы с доктором чуть было не сломили шеи; спускаясь с горы, лошадь нашего почталиона вдруг упала на колена, и он вместе с нею покатился под карету. К счастию, карету удержали еще вовремя, так что, когда вытащили из-под нее сперва почталиона, потом лошадь, нашли, что они только расшиблись и перепугались, но не претерпели большого вреда. Впрочем, мы воспользовались этим случаем и окончили пешком свое странствование. Как описать несчетное множество пестреющего народа, европейцев и турок, купцов и носильщиков, монахов и солдат, нимф и матросов, которых уже издали увидели мы в большой аллее, начинающей город с Лионской дороги! Я остановился и не мог верить глазам своим: казалось, что тут некуда было упасть и яблоку! Все они гуляли, слушали шарлатанов и пилигримов, смеялись и в праздном веселии торжествовали конец года: это было 31 декабря нового стиля. Но я не участвовал в их празднестве, мне было приятно прожить с вами еще 12 дней в старом году — и, хотя по календарю, быть в России.
9 (21) января 1821. Марсель.
Давно я уже заочно с вами не разговаривал, друзья мои! между тем мы все перешагнули в новый год из старого. Когда встречали мы 1820 год, если не ошибаюсь, у Я... и за здоровье своих друзей осушали бутылки шампанского, мы не подозревали, что наш хозяин увидит 1821 год в пустынной Бухарии; Б... в суровой Финляндии, а я под благословенным небом древней Массилии. Ты один еще в С.-Петербурге, Д..., любезный внук Аристиппа и Горация:[122] итак, думая о моем отечественном городе, о его крещенских морозах и крещенских парадах, из трех друзей, с которыми был вместе, могу еще только на тебе остановить мое сердце, мое воображение.
Сегодня я расстался с А. Л., который отправился с большею частию нашего общества в Монпелье, а меня оставил здесь, чтобы окончить лечение. С доктором, доселе моим верным товарищем и в радости и в горе, я уже вчера простился: он поехал вперед, оставя мне для приятного и полезного препровождения времени рецепты, микстуры, мази, пилюли и благие наставления! Мы свыклись в нашем путешествии, и, признаюсь, что, разлучась с ним на несколько только дней, я был невесел; мне во весь вечер чего-то недоставало, несколько раз у меня на языке был вопрос: «Где доктор?!». Несколько раз отвечал я себе: «Как жаль, что он уехал; мы могли бы читать «Руслана», играть в шахматы, спорить, смеяться, вспоминать Петербург и путешествие, Дрезденскую галерею и сад павловский!». Но я и теперь не один; я здесь живу с Плутархом, лирой и, хотя не с Темирой, по крайней мере с живописцем, попугаем и черепахой. Живописец — добрый малый: молодой человек, которого А. Л. взял с собою из Дрездена; он имеет дарование истинное, живо чувствует все прекрасное и, надеюсь, со временем будет отличным художником. Теперь он почти еще дитя, не знает ни людей, ни света и скромен до застенчивости.
Здешний январь похож на петербургский май. Миндальные дерева, фиялки и розы цветут; свежие луга, вечнозеленые мирты, кипарисы, пинии (pinus italica) манят и услаждают взоры. На солнце теплота до 20 и в тени до 15 градусов, и если бы из Швейцарии не веял иногда холодный мистраль (северо-восточный ветер), если бы распустились липы, тополя и другие деревья, которых лист опадает осенью, я уверен, что все марсельские жители предпочли бы зиму здешнему лету, знойному и неприятному в странах полуденных по несметному множеству насекомых.
Марсель — прекрасный, великолепный город: весною он должен быт прелестен по множеству широких аллей, которыми пересекается. Я живу окнами на гавань: люблю глядеть на жизнь, на неусыпную деятельность которая здесь кипит до захождения солнца. Матросы и торговцы всех народов: турки, италианцы, греки, испанцы, англичане, жиды — толпятся кричат, продают и покупают; здесь маленький савояр чистит сапоги марсельскому щеголю; там поет бородатый пилигрим под скрип гудка; тут запачканный мальчик служит громогласным каталогом своей продажной библиотеки, сваленной в короб, и с живым удовольствием с четверть часа тянет р своей Histoirrre Rrromaine![123] служащей всякий раз к округлению периодов красноречивой его библиографии; далее пляшут бедные сироты, выходцы
Когда солнце закатится за стены крепости святого Николая, когда мало-помалу золото зари превратится сперва в горящий пурпур, потом в янтарь и в темно-рдеющую синеву и наконец улетит с догоревшим облаком, шум умолкает; изредка мелькают на пристани матросы и в красных колпаках каталонские носильщики; вдруг выплывает множество лодок в лиловые воды гавани, в которые глядится желтый отлив потухающего неба. Между тем цветы и оттенки смешались; бесцветные высокие корабли стоят, как привидения; по их мачтам и вдали, на челноках легких, скользящих по морю, как духи бесплотные, отважные моряки кажутся китайскими тенями. В половине шестого часа раздается в тишине протяжный пушечный выстрел, предшественник общего успокоения. Потом восходят тихие звезды и серебряный месяц... Не могу расстаться с окном, мне в душу проливается с немого, прелестного неба то чувство, которое вдохнуло царю-пророку моление: «Даждь ми криле яко голубине, и полещу, и почию!».[124] И я готов на этих крыльях унестись в неизмеримость!
11 (23) января 1821.
Только раз я был в здешнем театре; впрочем, потеря невелика: лучшие актеры посредственны, а посредственные нестерпимо несносны. Здешний партер, непреложный судья красот и недостатков марсельской мимики и декламации, состоит из каталанских носильщиков, из матросов, корабельных юнгов и поденщиков. Вот почему нередко партер превращается в сцену, и марсельские прелестницы, разделяющие паркет с благовоспитанными юношами, а с другой стороны отцы и матери сих юношей, гг. префект и мэр, вся знать доброго города сего, занимающая ложи, — нередко наслаждаются зрелищем великолепнейшего кулачного боя; полиции в таком случае остается смотреть на сражение и восхищаться ратоборцами: прекратить их подвиг — дело невозможное; вмешаться — значило бы подать повод к убийствам! Случается, что храбрые сыны Каталонии, принимая на себя должность театральных цензоров, берут приступом сцену и критикуют палочными ударами актеров, не угодивших на вкус их. Но сии знатоки-носильщики не всегда принимают столь выразительное участие в театральных представлениях; иногда они, как истинные меценаты, одобряют питомцев муз собственным мирным примером; в мою бытность было однажды объявление: Venus et Mars, grand Opera; les douces Cyclopes seront joues par des amateurs.[125] Я наведался: эти любители принадлежали к великодушным носильщикам, покровителям марсельского общества королевских декламатико-мимических художников. Впрочем, марсельские герои не только любители изящных искусств, они и большие политики. Не хочу возмущать вас описанием ужасов: итак, только упомяну о неистовой когорте марсельских патриотов и об их подвигах в Марселе, Э, Авиньоне, во всех почти городах Прованса и, наконец, в Париже. С первого возвращения Бурбонов здешние демократы, по примеру многих Катонов и Гракхов покойной Французской республики, вдруг сделались приверженцами древнего королевского поколения. Им в особенности дано было название белых якобинцев; но бедные марсельские носильщики, полудикие, были честнее многих богатых, умных, образованных маршалов, перов и герцогов. Они остались верными королю и Бурбонам в стодневное царствование Наполеона: клятвопреступный Массена[126] едва-едва мог удержаться с войском в стенах марсельских; белые несколько раз нападали на бонапартистов; и теперь еще показывают место, где однажды несколько офицеров были ими растерзаны при выходе из театра. Нельзя не сожалеть, что их не покинуло зверство, когда они восстали за дело правое: королевского всепрощения они некоторым образом не признали; по втором уже возвращении Людовика маршал Брюн[127] был зарезан их авиньонскими союзниками, а в самом Марселе не вдруг утихли народные движения.
17 (29) января. Марсель.
В темный зимний вечер не знаю удовольствия приятнее того, которое доставляет мне алый трескучий огонек в моем камине. Третьего дня, часу в 10, я сидел с молодым живописцем перед камельком; мы глядели на пламя: оно перебегало с одного куска дерева на другой; легкий дым предвещал его появление там, где его еще не было; оно то вспыхивало и с треском росло, то утихало. Уже угли начали рдеться; уже легкий пепел одел догоревшую головню; огонь горел пышно и спокойно, сверкал только изредка, и был слышен не треск, а плавный, величественный шум, похожий на далекий ропот водопада. И вдруг, среди молчания ночи, над нами запела флейта. Голос ее, казалось, перекликался в горах с духами бесплотными, звал и манил туда, где с ревом низвергаются дикие потоки и с утеса над ними дрожит последний лист развенчанного дерева, туда, где грудь дышит свободнее! Я слышал тихую жалобу и тихий ропот наслаждения; в мою душу теснилось многое знакомое и милое, многое, что было когда-то для меня источником грусти, и радости, и тишины после волнения: мне было, как будто бы вижу по долгой разлуке семью свою, гляжу на них, хочу им рассказывать, сидеть между ними, слушать звук их голоса; и мы молчим, не находим слов и забыли все прошлое. Иногда, напротив, мне казалось, что снесли на поле смерти кого-то мне любезного: я видел, как земля засыпала гроб его, и возвращаюсь с безмолвием, объемлющим сердце в минуты, когда думаем о тлении и вечности, или сетуем о невозвратно потерянном, или когда мы очень счастливы и боимся утратить счастие!