Путевые картины
Шрифт:
Она была в голубом шелковом платье и в ярко-розовой шляпе, глаза ее взглянули на меня так нежно, торжествуя над смертью и даруя жизнь. Madame, вы, конечно, знаете из римской истории, что весталки в древнем Риме, встретив на своем пути преступника, ведомого на смертную казнь, имели право помиловать его, и бедняга оставался в живых… Одним своим взглядом она спасла меня от смерти, и я стоял перед ней, словно возрожденный к жизни, словно ослепленный солнечным сиянием ее красоты, и она прошла дальше — и оставила меня в живых.
Глава III
И она оставила меня в живых, и я живу, а это — главное.
Пусть другим достается счастье — знать, что возлюбленная украшает их могилу цветами и орошает ее слезами верности.
25
На французский лад (франц.).
Как бы то ни было, я живу. Если даже я только тень чьего-то сновидения, то все-таки это лучше холодного, черного, пустого небытия смерти. Жизнь — высшее из благ, худшее из зол — смерть. Пусть гвардейские лейтенанты в Берлине издеваются и называют трусостью то, что принц Гомбургский* в ужасе отшатывается при виде своей разверстой могилы, — у Генриха Клейста было столько же мужества, сколько у его затянутых коллег с выпяченной грудью, и, к сожалению, он это доказал. Но все сильные люди любят жизнь. Эгмонт* Гете неохотно расстается «с милой привычкою к существованию и деятельности». Эдвин* Иммермана тянется к жизни «как ребенок к материнской груди», и хотя ему и тяжело жить чужой милостью, все же он умоляет о пощаде:
Ведь жизнь, дыханье — высшее из благ.Когда Одиссей в подземном царстве встречает Ахилла во главе мертвых героев и превозносит доблесть его среди живых и почести, доставшиеся ему среди мертвых, Ахилл отвечает:
В смерти тебе не утешить меня, Одиссей благородный, Лучше простым мне поденщиком в поле усердно работать, Лучше нуждаться, лишенному крова и предков наследства, Чем повелителем быть над несчастной толпою умерших.Когда майор Дюван вызвал на дуэль великого Израэля Лёве* и сказал ему: «Если вы не согласны стреляться, господин Лёве, то вы — собака», этот последний отвечал: «Я предпочитаю быть живою собакою, чем мертвым львом!». [26] И он был прав. Я достаточно дрался на дуэлях, madame, чтобы иметь право сказать: «Слава богу, я жив!» В жилах моих кипит красная жизнь, под моими ногами трепещет земля, я, пламенея любовью, обнимаю деревья и мраморные изваяния, и они оживают в моих объятиях. Каждая женщина для меня — целый мир, доставшийся мне в дар, я утопаю в мелодиях ее лица, и один-единственный взгляд моих глаз может дать мне больше счастья, чем другим все их органы, вместе взятые, па протяжении всей их жизни. Каждый миг для меня бесконечность; я не меряю времени брабантским или укороченным гамбургским локтем и не требую от священника обещаний будущей жизни, ибо и в этой жизни могу пережить довольно, живя в прошедшем жизнью предков, отвоевывая себе вечность в царстве
26
Игра слов: L"owe (нем.) — фамилия, означающая — лев.
И я живу! Биение великого пульса природы отдается в моей груди, и когда я ликую, тысячекратное эхо отвечает мне. Я слышу пение тысячи соловьев. Весна послала их разбудить землю от утренней дремоты, и земля трепещет от блаженства, цветы ее — гимны, которые она шлет в восторге навстречу солнцу, — солнце движется слишком медленно, мне хочется бичом ускорить бег его огненных коней. Но когда оно, шипя, опускается в море, и на небо восходит необъятная ночь, открывая свое необъятное, тоски исполненное око, о, тогда меня пронизывает истинный восторг, веяние вечера приникает к моему бурно бьющемуся сердцу, подобно ласковой девушке, звезды кивают мне, и я возношусь и рею над маленькой землей и маленькими мыслями человеческими.
Глава IV
Но настанет некогда день, и пламя в моих жилах погаснет, в груди моей поселится зима, ее белые хлопья скудно прикроют мне голову, ее туманы застелют мой взор. В осыпавшихся могилах лежат мои друзья, один остался я, как одинокий колос, забытый жнецом, выросло новое поколение с новыми желаниями и новыми мыслями; полный изумления, прислушиваюсь я к новым именам и новым песням, старые имена забыты, и сам я забыт, чтимый еще, может быть, немногими, многими осмеиваемый и не любимый никем. И вот подбегают ко мне краснощекие мальчики, вкладывают в мои дрожащие руки старую арфу и, смеясь, говорят: «Долго ты молчал, ленивый старик, спой нам опять песню о грезах твоей юности».
Я опять берусь за арфу, и пробуждаются старые радости и скорби, туманы рассеиваются, слезы выступают опять на мертвых моих глазах, в груди вновь родится весна, сладостные звуки грусти дрожат на струнах арфы, опять я вижу голубую реку, и мраморные дворцы, и прекрасные лица женщин и девушек и пою песню о цветах Бренты.
Это будет моя последняя песня, звезды будут смотреть на меня, как в ночи моей юности, влюбленное сияние месяца опять будет целовать мои щеки, призрачные хоры умерших соловьев зазвучат вдали, глаза мои сомкнутся в дремоте, душа отзвучит, как струны арфы, — благоухают цветы Бренты!
Дерево осенит мой могильный камень. Я хотел бы, чтобы это была пальма, но пальмы не растут на севере. Вероятно, это будет липа, и летним вечером под нею будут сидеть и нежничать влюбленные; чижик, качающийся на ветвях, замолчал, притаившись, и липа моя ласково шумит над головами счастливцев, а они так счастливы, что им некогда даже прочесть надпись на белой надгробной плите. Но если потом влюбленный потеряет свою девушку, он вернется к знакомой липе и вздохнет и заплачет, и будет долго и часто рассматривать надгробную плиту и прочтет на ней надпись: «Он любил цветы Бренты».
Глава V
Madame! Я солгал вам. Я не граф Гангский. Никогда в жизни не видал я ни священной реки, ни цветов лотоса, отражающихся в ее благочестивых водах. Никогда не лежал я, грезя, под индийскими пальмами, никогда не склонялся в молитве перед усыпанным алмазами богом Джагернаута* , который, однако, легко мог помочь мне. Я бывал в Индии не более, чем жареная индейка, съеденная мной вчера за обедом. Но я родом из Индостана, и потому чувствую себя так привольно в обширных лесах, воспетых Вальмики* ; героические страдания божественного Рамы* трогают мое сердце знакомою скорбью, из цветущих песен Калидасы* расцветают сладостные воспоминания, и когда несколько лет назад одна любезная дама в Берлине показала мне прекрасные картины, вывезенные из Индии ее отцом, который долго был там губернатором, — тонко очерченные, хранящие священное спокойствие лица показались мне такими знакомыми, и я как бы созерцал галерею собственных предков.