Путевые картины
Шрифт:
Но внезапно все изменилось; когда в одно прекрасное утро* мы проснулись в Дюссельдорфе и хотели молвить: «С добрым утром, отец», — оказалось, что отец уехал* , и по всему городу царила тупая подавленность, во всем чувствовалось погребальное настроение, люди молча пробирались на рынок и читали длинную бумагу, прибитую на дверях ратуши. Погода была пасмурная, но тощий портной Килиан стоял в своей нанковой куртке, которую носил обычно лишь дома; синие шерстяные чулки спустились вниз настолько, что печально выглядывали голые ножки, и узкие губы его дрожали, пока он бормотал про себя содержание прибитого к двери листка. Старый пфальцский инвалид читал несколько громче, и при некоторых словах светлая слеза скатывалась на его седые почтенные усы. Я стоял рядом, плакал вместе с ним и спрашивал его: «Почему мы плачем?» И он ответил: «Курфюрст изволит благодарить». Затем он стал читать дальше и при словах «за выказанную верноподданническую преданность» и «освобождаем вас от ваших обязанностей» заплакал еще сильнее. Странно видеть, когда внезапно начинает плакать такой старый мужчина в поношенной военной форме и с покрытым шрамами солдатским лицом. Пока мы читали, на ратуше был убран герб курфюрста, все приняло такой устрашающе пустынный облик, казалось, будто ожидается солнечное затмение, господа городские советники ходили с таким отставным видом и таким медленным
30
Дело пойдет (франц.).
А я пошел домой, я плакал и сокрушался: «Курфюрст изволит благодарить». Мать успокаивала меня, но я-то знал, в чем дело, и ничего не хотел слушать, и с плачем улегся в постель, и во сне увидел, что пришел конец свету, прекрасные цветущие сады и зеленые луга убраны были с земли и скатаны, как ковры, уличный надзиратель взобрался по высокой лесенке и снял с неба солнце, а портной Килиан стоял тут же и говорил про себя: «Надо сходить домой и одеться получше, ведь я умер, и уже сегодня должны быть мои похороны», — и делалось все темнее и темнее, скудно мерцали вверху звезды, но и они попадали, как осенью желтые листья; понемногу исчезли люди, и я, бедный ребенок, боязливо блуждал взад и вперед. Наконец я остановился у ивового плетня перед каким-то опустевшим крестьянским двором и увидел человека, рывшего землю лопатой; рядом с ним стояла безобразная злая женщина, державшая в фартуке что-то вроде отрубленной человеческой головы, — это была луна; женщина с боязливой озабоченностью уложила луну в отрытую яму, а за мною стоял пфальцский инвалид и, всхлипывая, читал по складам: «Курфюрст изволит благодарить».
Когда я проснулся, солнце опять светило в окно, как обыкновенно, на улице бил барабан; когда я вошел в комнату — пожелать доброго утра отцу, сидевшему в белом пудермантеле, я услышал, как юркий парикмахер, причесывая его, во всех подробностях рассказывает ему о том, что сегодня в ратуше будут присягать новому великому герцогу Иоахиму* и что он происходит из самого лучшего рода и женился на сестре императора Наполеона; да он и в самом деле очень представителен, а его прекрасные черные волосы все в локонах; и в ближайшее время должен состояться его въезд, и, несомненно, он очень понравится всем женщинам. Меж тем барабанный бой на улице продолжался. И вышел из дому и увидал вступающие в город французские войска, этот ликующий народ — дитя Славы, с пением и музыкою прошедший весь мир, радостно-серьезные лица гренадеров, медвежьи шапки, трехцветные кокарды, сверкающие штыки вольтижеров, полных веселья и point d'honneur [31] , и увидал исполинского, расшитого серебром тамбур-мажора, который мог вскинуть свою булаву с позолоченной головкой до второго этажа, а глаза и до третьего, где сидели тоже красивые девушки. Я радовался, что у нас будет постой, — мать не радовалась — и я поспешил на рыночную площадь. Теперь там все было совершенно иначе. Казалось, мир заново перекрашен: на ратуше висел новый герб, железная решетка балкона была завешена бархатным ковром, на часах стояли французские гренадеры, старые господа городские советники натянули на себя новые физиономии, надели свои праздничные камзолы, посматривали друг на друга по-французски и говорили bonjour [32] ; из всех окон глазели дамы; любопытные горожане и блестящие солдаты наполняли площадь, а я с другими мальчиками взобрался на высокого курфюрстского коня и оттуда смотрел вниз на пеструю людскую сутолоку.
31
Чувства чести (франц.).
32
Добрый день, здравствуйте (франц.).
Соседский Питер и длинный Курц чуть не сломали при этом случае шею, и это было бы хорошо, так как один из них потом убежал от родителей, пошел в солдаты, дезертировал и был расстрелян в Майнце, а другой занялся потом географическими исследованиями чужих карманов, стал вследствие этого деятельным членом одной казенной исправительной прядильни, разорвал железные узы, приковывавшие его к этому заведению и к отечеству, счастливо перебрался через пролив и умер в Лондоне от чересчур узкого галстука, который сам затянулся вокруг шеи, когда королевский чиновник вышиб у него из-под ног доску.
Длинный Курц сообщил нам, что уроков сегодня не будет по случаю присяги. Долго она заставила себя ждать. Наконец балкон ратуши наполнился и запестрел господами, знаменами, трубами, и господин бургомистр в своем знаменитом красном сюртуке произнес речь несколько растянутую, точно резина или вязаный ночной колпак, в который бросили камень — только отнюдь не философский камень, причем некоторые обороты его речи я явственно расслышал, например что нас хотят осчастливить. При этих словах зазвучали трубы, склонились знамена, ударили барабаны и раздались крики: «Виват!» И я, тоже крича «виват!», крепко держался за старого курфюрста. Да и следовало, так как у меня порядком кружилась голова, мне казалось уже, что люди стоят на головах и мир перевернулся; голова курфюрста в парике с косичкой кивала и шептала: «Держись крепче за меня!», и только пушечные залпы, раздававшиеся с вала, отрезвили меня. Я медленно слез с курфюрстова коня.
Возвращаясь домой, я опять увидел, как сумасшедший Алоизий танцевал на одной ноге, бормоча имена французских генералов, и как хромой Гумперц валялся пьяный в канаве и рычал: «Ca ira, cа ira», и я сказал матери: «Нас хотят осчастливить, и потому сегодня нет уроков».
Глава VII
На другой день мир уже пришел в порядок, уроки шли так же, как прежде, и вновь, как прежде, началось заучивание наизусть римских царей, исторических дат, nomma на im [33] , verba irregularia [34] ,греческий, еврейский, география, немецкий язык, устный счет, — боже, до сих пор голова идет у меня кругом. Все это надо было выучить наизусть. И кое-что из этого впоследствии мне пригодилось. Ведь если бы я не знал наизусть имен римских царей, то потом мне было
33
Существительных, оканчивающихся на im (лат.).
34
Неправильных глаголов (лат.).
Что касается латинского, то вы понятия не имеете, madame, до чего это запутанная наука. У римлян, наверное, не осталось бы времени для завоевания мира, если бы им сначала пришлось изучать латынь. Эти счастливцы еще в колыбели знали, какие имена существительные в винительном падеже оканчиваются на im. Я же, напротив, должен был учить эти имена наизусть в поте лица своего; но все же хорошо, что я их знаю. Ведь если бы, например, 20 июля 1825 года, когда я в публичном собрании в зале Геттингенского университета защищал диссертацию на латинском языке — madame, стоило труда послушать ее — если бы я сказал sinapem вместо sinapim, то, может быть, присутствовавшие фуксы заметили бы это, и я навлек бы на себя вечный позор. Vis, buris, sitis, tussis, cucumis, amussis, cannabis, sinapis — слова эти, имеющие такое значение в мире, имеют его потому, что, принадлежа к определенному классу, все же составляют исключение; вот почему я очень уважаю их, и то обстоятельство, что они у меня постоянно наготове, — на случай, если внезапно понадобятся, — доставляет мне в скорбные часы моей жизни большое удовлетворение и утешение. Но, madame, verba irregularia, — они отличаются от verba regularibus [35] тем, что за них секут еще больше, — ужасающе трудны. В мрачном сводчатом коридоре францисканского монастыря, недалеко от классной комнаты, висело большое распятие серого дерева — мрачный образ, до сих пор посещающий меня иной раз в моих ночных сновидениях и печально взирающий на меня своими неподвижными, кровавыми глазами, — перед этим образом я часто стоял и молился: «О несчастный бог, тоже претерпевший муки, если только есть у тебя какая-нибудь возможность, постарайся, чтобы я удержал в памяти verba irregularia».
35
Правильных глаголов (лат.).
О греческом я и говорить не хочу, а то я уж слишком буду сердиться. Средневековые монахи были не совсем уж неправы, утверждая, что греческий язык — изобретение дьявола. Богу известны страдания, которые я из-за него претерпел. С древнееврейским дело шло лучше, так как я всегда чувствовал большое расположение к евреям, хоть они и посейчас распинают мое доброе имя; но все же я не мог достигнуть в древнееврейском таких успехов, как мои карманные часы, которые часто находились в близких отношениях с ростовщиками и приобрели вследствие того кое-какие иудейские обыкновения — например, по субботам они не шли; они также научились священному языку и впоследствии занимались его грамматическими формами; я часто слышал с изумлением в бессонные ночи, как они непрерывно трещали: каталь, катальта, катальти — киттель, киттальта, киттальти — покат, покадети — пикат — пик — пик.
Между тем в немецком языке я смыслил гораздо больше, а он не так уж легок для детей. Ведь мы, бедные немцы, достаточно измученные постоями, воинскими повинностями, подушной податью и тысячами других поборов, мы обзавелись еще Аделунгом* и изводим друг друга винительным и дательным. В значительной степени научил меня немецкому языку старый ректор Шальмейер, добрый старик священник, еще в моем детстве принявший во мне участие. Но кое-чему в том же роде я научился и от профессора Шрамма* , человека, который написал книгу о вечном мире и на уроках у которого школьники больше всего дрались.
Написав все это в один прием и предавшись различным воспоминаниям, я незаметно заболтался о старых школьных историях, и теперь, madame, пользуюсь случаем объяснить, что не моя вина, если я слишком плохо изучил географию и впоследствии не мог найти свое место на земле. Ведь в то время французы сдвинули все границы, что ни день, то страны окрашивались на карте в новую краску, синие стали вдруг зелеными, а некоторые сделались даже кроваво-красными; души, количество которых значилось в учебниках, так перепутались и перемешались, что сам черт их не узнал бы; продукты местного производства также изменились: цикорий и сахарная свекла* стали расти там, где раньше видели только зайцев и гоняющихся за ними молодых дворян; изменились и характеры народов: немцы стали держаться непринужденнее, французы оставили свои комплименты, англичане уже не швыряли денег в окно, венецианцы оказались недостаточно хитрыми, многие государи повысились в чине, старые короли получили новые мундиры, новые королевства пеклись и находили сбыт, как свежие булки, другие же владыки, наоборот, были изгнаны вон из своих владений и принуждены были добывать себе хлеб иным путем, а потому некоторые из них заблаговременно занялись ремеслами, например изготовлением сургуча, и — madame, я заканчиваю, наконец, этот период, у меня захватывает дыхание — коротко говоря, в такие времена не далеко уйдешь в географии.