Путевые картины
Шрифт:
Я не хотел в то время осквернять свою священную скорбь и лишь через два месяца, приехав на остров Гельголанд, на морские купанья, прочитал «Царя Эдипа». Постоянное созерцание моря, во всем его величии и дерзновении, настроило меня на возвышенный лад, и тем более ясны мне стали мелочность и крохоборство высокородного автора. Этот шедевр обрисовал его, наконец, в моих глазах таким, каков он есть, во всей его цветущей дряблости, с его бьющим через край скудоумием, с самомнением без воображения, — таким, каков он есть, с его постоянным насилием над собою при отсутствии силы, с постоянной пикировкой без всякой пикантности: сухая водянистая душа, унылый любитель веселья! И этот трубадур уныния, дряхлый телом и душой, вздумал подражать самому могучему, неисчерпаемо-изобретательному, остроумнейшему поэту цветущей эллинской эпохи! Право, нет ничего противнее этой судорожной беспомощности, пытающейся раздуться в дерзание, этих вымученных пасквилей, которые покрылись плесенью застарелой злобы, этого робкого версифицирующего подражания творческому упоению! Само собой разумеется, в произведениях графа Платена нет и следа той глубокой миросокрушительной идеи, которая лежит в основании всех аристофановских комедий и, подобно волшебному фантастически-ироническому дереву, с гнездами распевающих соловьев и резвящимися обезьянами, распускается в них цветами мыслей. Такой идеи, с ликованием смерти и сопутствующим ему разрушительным
131
Сзади, позднее (буквально — от позднейшего) (лат.).
«трагедии кропает на похмелье». Еще хуже приходится «выкресту Гейне». Да, да, ты не ошибся, любезный читатель, именно меня он имеет в виду! В «Царе Эдипе» ты можешь прочитать, что я настоящий жид, что я, пописав несколько часов любовные стихи, присаживаюсь затем и обрезаю дукаты, что по субботам я сижу с бородатыми Мойшами и распеваю из талмуда, что в пасхальную ночь я убиваю несовершеннолетнего христианина, выбирая для этой цели из злопыхательства непременно какого-нибудь незадачливого писателя. Нет, любезный читатель, я не хочу лгать тебе, таких прекрасных, живописных картин нет в «Царе Эдипе»; это именно обстоятельство я и ставлю в упрек автору. Граф Платен, располагая порой прекрасными мотивами, не умеет ими воспользоваться. Если бы у него было хоть чуточку больше фантазии, он представил бы меня по меньшей мере тайным ростовщиком. Сколько можно было бы написать комических сцен! Я испытываю душевную боль при виде того, как бедный граф упускает один за другим случаи поострословить! Как великолепно он мог бы пустить в ход Раупаха в качестве Ротшильда от трагедии, у которого делают займы королевские театры! Самого Эдипа, главное лицо комедии, он мог бы точно также, путем некоторых изменений в фабуле пьесы, использовать лучше. Вместо того, чтобы Эдипу убивать отца Лая и жениться на матери Иокасте, следовало бы придумать наоборот. Эдип должен бы убить мать и жениться на отце. Элемент резко драматический получил бы мастерское выражение в такой пьесе под пером Платена, его собственные чувства нашли бы тем самым отражение, и ему пришлось бы только, как соловью, излить в песне свое сердце; он сочинил бы такую пьесу, что будь еще жив газеллический Иффланд* , она, несомненно, сейчас же была бы разучена в Берлине, ее и теперь бы еще ставили на частных сценах. Не могу вообразить себе никого совершеннее, чем актер Вурм в роли такого Эдипа. Он превзошел бы самого себя. Затем я нахожу неполитичным со стороны графа, что он уверяет в комедии, будто обладает «действительным остроумием». Или он, может быть, бьет на неожиданный эффект, на театральный трюк, когда публика ждет обещанного остроумия и в конце концов так и остается без него? Или он хочет подстрекнуть публику, чтобы она искала в пьесе действительного тайного остроумия, и все в целом есть не что иное, как игра в жмурки, где платеновское остроумие так хитро увертывается, что остается неуловимым? Может быть, поэтому-то публика, которую комедии обычно смешат, так раздражается при чтении платеновской пьесы; она никак не может найти спрятавшегося остроумия; напрасно остроумие, спрятавшись, пищит, пищит все громче: «Я здесь! Я, право, здесь!» Напрасно! Публика глупа и строит серьезнейшую физиономию. Но я-то, знающий, где спрятано остроумие, от души посмеялся, когда прочитал о «сиятельном, властолюбивом поэте», который украшает себя аристократическим нимбом, хвастается тем, что «всякий звук», слетевший с его уст, «сокрушает», и обращается ко всем немецким поэтам со словами:
Я, как Нерон, хочу, чтоб мозг ваш был един, — Единым острым словом раздробить его.Стихи неважны. Остроумие же вот в чем: граф, собственно, хочет, чтобы мы все сплошь были Неронами, а он, наоборот, нашим единственным другом, Пифагором.
Пожалуй, я мог бы в интересах графа разыскать в его произведениях еще не одну укромную остроту, но так как он в своем «Царе Эдипе» затронул самое для меня дорогое — ибо что же может быть для меня более дорого, чем мое христианство? — то пусть не ставит мне в упрек, что я, по слабости человеческой, считаю «Эдипа», этот «великий подвиг словесный», менее серьезным его подвигом, чем предыдущие.
Тем не менее истинная заслуга всегда вознаграждается, и автор «Эдипа» тоже дождется награды, хотя в данном случае он, как и всегда, поддался лишь влиянию своих аристократических и духовных поборников. Существует же среди народов Востока и Запада древнее поверье, что всякое доброе и злое дело влечет за собой непосредственные последствия для сотворившего его. И будет день, когда появятся
Не ужасайся, любезный читатель, все это ведь только шутка. Эти страшные эвмениды — не что иное, как веселая комедия, которую я под таким названием сочиню через несколько пятилетий, а трагические стихи, только что тебя напугавшие, приведены мною из самой веселой на земле книги — из «Дон-Кихота Ламанчского», где некая старая благопристойная придворная дама декламирует их в присутствии всего двора. Вижу, ты опять улыбаешься. Простимся же с веселой улыбкой. Если эта последняя глава оказалась скучноватой, то причиной тому ее тема, да и писал я больше для пользы, чем для забавы: если мне удалось пустить в литературный оборот одного нового дурака, отечество будет мне благодарно. Я возделал ниву, и пускай другие, более остроумные писатели засеют ее и соберут жатву. В скромном сознании этой заслуги — лучшая моя награда.
А к сведению тех королей, которые пожелали бы прислать мне еще и табакерку, сообщаю, что книгоиздательство «Гоффман и Кампе в Гамбурге» уполномочено принимать таковые для передачи мне.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Предисловие
«Город Лукка», непосредственно примыкающий к «Луккским водам» и написанный в одно время с ними, является здесь отнюдь не отдельной картиной, но заключительным моментом целого жизненного периода, совпадающим с заключительным моментом целой эпохи мировой истории. «Английские фрагменты», которые я ввожу тоже в состав книги, начаты были два года тому назад и писались в соответствии с тогдашними запросами для «Всеобщих политических анналов», которые я в ту пору редактировал вместе с Линднером; принимая во внимание, что они еще могут принести пользу, я включил их теперь как дополнение в «Путевые картины». Для читателя первого издания часть эта, может быть, явится поэтому желательным добавлением.
Обращаю особенное внимание на то обстоятельство, что мне не пришлось самому держать корректуру, и я не могу отвечать за все недоразумения, которые могут тем самым произойти.
Хотелось бы, чтобы благосклонный читатель правильно понял цели, которыми я руководился при издании «Английских фрагментов». Может быть, я еще опубликую постепенно и последовательно некоторые описания в таком же роде. Литература наша не слишком богата в этом отношении. Хотя Англия неоднократно описана нашими беллетристами, все же Вилибальд Алексис* является единственным, кто сумел соблюсти точность красок и контуров при изображении тамошних мест и одеяний. Кажется, он сам даже не бывал в этой стране и знаком с ее обликом только благодаря той удивительной интуиции, которая устраняет для поэта необходимость непосредственного созерцания действительности. Я сам точно таким образом написал одиннадцать лет тому назад «Вильяма Ратклиффа», — и это обстоятельство мне тем более хочется отметить, что в «Ратклиффе» содержится не только точное изображение Англии, но и зачатки моих последующих размышлений об этой стране, которой я в то время еще не видел. Вещь эта включена в «Трагедии с лирическим интермеццо, сочинение Г. Гейне, Берлин, 1823, изд. Ф. Дюммлера».
Что касается описания путешествий, то, кроме Архенгольца* и Геде* , нет, конечно, другой книги об Англии, которая лучше бы знакомила с ее жизнью, чем изданная в этом году Франком в Мюнхене: «Письма умершего. Отрывочный дневник — Англия, Уэльс, Ирландия и Франция. Написано в 1828–1829 гг.».
Эта книга замечательна и во многих других отношениях и в полной мере заслуживает похвал, которых ее удостоили Гете и Фарнхаген фон Энзе в берлинских «Научно-критических ежегодниках».
Италия. III. Город Лукка
(Die Stadt Lucca)
Смешат меня эти англичане, с таким жалким мещанством осуждающие этого второго своего поэта (ибо после Шекспира пальма первенства принадлежит Байрону) за то, что он высмеивал их педантство, не хотел подчиняться их захолустным обычаям, не хотел разделять их холодную веру, с отвращением относился к их трезвенности и жаловался на их высокомерие и ханжество. Многие, лишь заговорят о нем, осеняют себя крестом, и даже женщины, хотя щеки их и пылают энтузиазмом, когда они читают Байрона, открыто выступают с резкими нападками на своего тайного любимца.
Глава I
Окружающая природа влияет на человека — почему бы и человеку не влиять на окружающую природу? В Италии она отличается страстностью, как и народ, живущий там; у нас, в Германии, она суровее, сосредоточеннее, терпеливее. Быть может, природа, как и люди, жила когда-то более напряженной внутренней жизнью? Сила чувства Орфея могла, говорят, сообщать вдохновенное ритмическое движение деревьям и камням. Возможно ли в наше время что-либо подобное? И люди и природа стали флегматичными и зевают друг другу в лицо. Королевский прусский поэт не в силах звуками своей лиры заставить плясать Темпловскую гору или берлинские Липы.