Пути Русского Богословия. Часть II
Шрифт:
Опыт Блока тоже свидетельствует об опасностях Соловьевского пути. Конечно, нельзя отожествлять опыт Блока с опытом самого Соловьева. Но, во всяком случае, Блок исходит из Соловьева. Он изолирует отдельные темы Соловьева, и при этом становятся особенно очевидными все слабые стороны. Это относится, прежде всего, к космическим темам Соловьева. «Жду вселенского света от весенней земли». Ожидание вынуто из христианского контекста, хотя и остался эпиграф из Апокалипсиса: «И Дух, и Невеста говорят: прииди…»
В отличие от Соловьева, Блок совсем не был рационалистом и в своем алогическом лиризме был весь во власти испытываемых впечатлений, весь
Блок не управлял своими лирическими эмоциями, отдавался их вихрю, переходя от «стояния на страже» к оргиям «снежных ночей». Отсюда мрачное отчаяние его последних стихов…
Отчасти это верно и только аскетизма Соловьева не следует преувеличивать («аскетизма ведь не было и фактически», замечает о нем Блок). И весь вопрос в том, кого видел и встречал Соловьев в своем мистическом опыте… В опыте Блока всего удивительнее его безрелигиозность. Мистика Блока отнюдь не религиозна, в ней недостает веры, она вся безбожественна… Богословские взгляды Соловьева Блока не интересовали, хотя его книги он и читал. Исторической реальности Церкви он просто не чувствовал. Каким-то странным образом он остался вовсе вне христианства. Не потому ли, что был схвачен и удержан своим опытом, что лик Христа был заслонен от него ликом Софии. «Она для Блока значительнее Христа, и «Она» ему ближе», замечает . Белый…
Блок весь в космическом опыте. «Но страшно мне: изменишь облик Ты?…» Это предчувствие сбылось, ибо стихия переливчата и многолична… Опыт Блока есть его мистический роман, он познает влюбленностью, как того и требует теория Вл. Соловьева (в «Смысле любви»). «Роман этот заключает в себе все характерные особенности религиозного действа. Он по существу сакрален и литургичен. Блок говорит, чувствует и мыслит, как посвященный» (П. Медведев). Но не есть ли это «действо» темное радение? и не явственно ли проступают черты кощунственной пародии в лирических признаниях об этом действии? «Образ чаемой Жены стал двоиться и смешиваться с явленным образом блудницы» (слова Вяч. Иванова). Но это двоение было просто раздвоением прелестного образа, казавшегося единым, было разоблачением изначальной двусмысленности…
«Ты в поля отошла без возврата…» В безблагодатном опыте это было неизбежным крушением. «Но мимо. Опять в слепоту и хмель, в мрак и тревогу безумно торопят меня восторги жадной жизни…»
Крушение Блока можно сравнить с судьбой Врубеля. Здесь та же тайна и та же тема, о том же соблазне, о «демонизме» в искусстве («лиловые миры»). Можно ли художественной интуицией проникать в духовный мир? И есть ли в ней надежный критерий для «испытания духов?» Крушение романтика терпит именно в этой точке. Критерия нет, художественное прозрение не заменяет веры, духовного опыта нельзя подменить ни медитацией, ни восторгом, — и неизбежно все начинает расплываться, змеиться. (путь «от Новалиса к Гейне»). «Свободная теургия» оказывается путем мнимым и самоубийстаенным… Блок знал, что он ходит по демоническому рубежу. В 1916-м году он читал 1-й том русского «Добротолюбия», делал отметки на полях. О «духе печали» он заметил: «этот демон необходим для художника». Это и был его демон…
Соловьев
Вся значительность «начала века» именно в том, что в это время от «религиозной мысли» переходят к «религиозной жизни». Тем острее нужда в аскезе. «Кто перешел от религиозной мысли к религиозной жизни должен зажечь лампаду перед иконой и пасть молитвенно пред ней на колени» (слова Н. А. Бердяева, 1910)… Тем опаснее промедления, иные искание уже принимают за опыт, и теряют себя…
3. Петербургские «Религиозно-философские Собрания» 1901–1903 годов.
Петербургские «Религиозно-философские Собрания» 1901–1903 годов были в истории русского общества событием совершенно исключительным… Мережковский так передавал свои впечатления от этих собраний. «Как будто стенки зала раздвигались, открывая бесконечные дали, и это маленькое собрание становилось преддверием вселенского собора. Произносились речи, подобные молитвам и пророчествам. Рождалась та огненная атмосфера, в которой кажется все возможным: вот-вот совершится чудо, разделяющие людей перегородки растают, рушатся и произойдет соединение: дети найдут свою мать…»
Конечно, то совсем не впервые тогда «историческая Церковь» встретилась с миром и с культурой. И даже в России то было уже не впервые. Но то была новая встреча, встреча интеллигенции с Церковью, после бурного опыта нигилизма, отречения и забвения. То было преодоление «шестидесятых годов». Возврат к вере…
В замысле «Собраний» была неизбежная двусмысленность. И задачу собраний стороны понимали очень по-разному. «Духовные власти» разрешали их скорее по миссионерским соображениям. Интеллигенты же ожидали от Церкви нового действия, ожидали новых откровений, еще нового завета. И мотивы Апокалипсиса резко звучали на всех почти собраниях. «Мы стоим на краю истории», говорил В. А. Тернавцев [139]…
Розанов очень метко иронизировал над Религиозно-философскими Собраниями. «Мы постараемся поверить, а они пусть начнут делать; и все кончится благополучно…» Такие ожидания не оправдались. Собрания сразу стали модными. Но деловых последствий они не имели. И были прекращены властным запретом. «Соединение Церкви с миром не состоялось», говорил тогда Мережковский… Однако, нельзя сказать, что «Собрания» не удались. Ибо встреча состоялась, ради которой они были задуманы. И в этом их историческая важность. Сам Мережковский говорит о церковниках и иерархах: «Они шли навстречу миру с открытым сердцем, с глубокой простотой и смирением, со святым желанием понять и помочь, «взыскать погибшее». Они сделали все, что могли…»