Пьяный корабль. Cтихотворения
Шрифт:
«До встречи тут, куда неважно. Мобилизация охотна, и наша философия жестока; несведущи в науках, искушены в удобствах; траншея будущего мира. Вот настоящий ход. Вперед, на марш!»
XLII. Гений
Он – преданность и день насущный, ибо выстроил дом, распахнутый пенной зиме и ропоту лета, – он, кем очищены напитки и пища, в ком чарование неразгаданных мест и сверхчеловеческое блаженство
Он – любовь, новонайденная безупречная мера, смысл дивный, нежданный – и вечность: машина возлюбленная роковых совершенств. Все мы познали ужас его безвозбранности с нашей вместе: о, наше ликующее здоровье, порыв способностей, Эгоизм влечения и страсть к нему – тому, кто нас любит во имя своей немеркнущей жизни!..
И мы вспоминаем о нем, и он странствует… Если ж расходится, звенит Осанна, то звенит его весть: «Прочь эти путы суеверий, уютов, эти ветхие тела и лета! С этой эпохой покончено!»
Он не выйдет, не спустится с неба, не искупит гневливости женщин, веселья мужчин и всей этой скверны: ведь это свершилось, ибо он есть и любим.
О, его вихри, липа, концы: в устрашающей смене чистейших форм и движений!
О, неисчерпаемость разума и безбрежность вселенной!
Его тело! вожделенный исход, прибой благодати, скрещенной с новым неистовством!
Его взор, его взор! все былые коленопреклонства и муки возвышены вслед.
Его свет! истребление всяческих звучных и подвижных скорбей в музыке более пламенной.
Его шаг! поступь более неисчислимая, чем нашествия древних.
О, мы и Он! гордость более милостивая, чем благость утраченная.
О, мир! и светлая песнь новых бедствий!
Он всех нас узнал и всех возлюбил. Сумеем же в эту зимнюю ночь, с мыса к мысу, от буйного полюса к замку, из толпы к взморью, от взгляда ко взгляду, почти без сил и без чувств, его окликать, его видеть и с ним расставаться и, под бурунами, на гребне снежных пустынь, настигать его вихри, взоры, его тело и свет.
Пора в аду
(Брюссель, 1873)
Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина.
Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. – И горькой она оказалась. – И я оскорбил ее.
Я – ополчился против справедливости.
Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я свое сокровище!
Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные – нещадно, словно дикий зверь.
Я призвал палачей, чтобы в час казни зубами впиться в приклады их винтовок. Накликал на себя напасти, чтобы задохнуться от песка и крови. Беду возлюбил как бога. Вывалялся в грязи. Обсох на ветру преступления. Облапошил
И весна поднесла мне подарок – гнусавый смех идиота.
Но вот на днях, едва не дав петуха на прощанье, решил я отыскать ключ к минувшим пиршествам и, может быть, вновь обрести пристрастье к ним.
Ключ тот – милосердие. – И наитье это подтверждает, что все былое – лишь сон.
«Навек останешься ты гнусью и т. д., – воскликнул демон, наградивший меня венком из нежных маков. – Ты достоин погибели со всеми страстями твоими, себялюбием и прочими смертными грехами».
Да, много же я взял на себя! Но не раздражайтесь так, любезный Сатана, умоляю вас! И в ожидании каких-нибудь запоздалых мелких пакостей позвольте поднести вам эти мерзкие листки из записной книжки проклятого – вам, кому по душе писатели, начисто лишённые писательских способностей.
Дурная кровь
От предков-галлов у меня молочно-голубые глаза, куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как и они. Разве что не мажу голову маслом.
Галлы свежевали скот, выжигали траву – и все это делали как недотепы.
От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки – гнев, похоть – о, как она изумительна, похоть! – а также лживость и лень.
Все ремесла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян – всё это – быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! А я был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко. Благородное нищенство надрывает мне душу. Преступники же омерзительны, словно кастраты; впрочем, плевать я на все это хотел – мое дело сторона.
Откуда, однако, в языке моем столько коварства, что он до сих пор ухитрялся вести и блюсти мою лень? Я жил, не зная пользы даже от собственного тела, праздный, как жаба, – и где я только не жил! С кем только я не знался в Европе! Я имею в виду семейства вроде моего собственного, последышей декларации Прав Человека. – Знавал я и отпрысков таких семейств!
Ах, если бы у меня нашлись предшественники хоть на каком-нибудь перепутье французской истории!
Но таковых нет и в помине.
Ясное дело, я человек без роду, без племени. Не понять мне, что такое бунт. Такие, как я, восстают только для грабежа – так шакалы рвут на куски не ими убитого зверя.
Вспоминаю историю Франции, страны, что слывет старшей дочерью Церкви. Должно быть, простым мужиком добрался я до Святой земли; из головы нейдут дороги средь швабских долин, виды Византии, крепостные стены Солима; культ Марии, умиление при виде Распятого воскресают во мне рядом с тысячами мирских чудес. – Я, прокаженный, сижу на груде черепков, в зарослях крапивы, у подножия изглоданной солнцем стены. – А столетия спустя, солдат-наемник, я, должно быть, ночевал под небом Германии.
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
