Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
Мать равнодушно повела плечами:
— В нашей деревне — один.
— И это говоришь ты? Сама, было дело, попользовалась всласть.
Мать надвинулась на него. Рафаэль поспешно отступил, загремели тарелки на комоде.
— Заткнись, дурак! — еле слышно, с яростью прошипела мать. — Кончено с этим, понял? Баста! И если я узнаю, что ты хоть одной живой душе…
Физиономия у Рафаэля побелела от страха, но он еще хорохорился.
— Не смей обзывать меня дураком! — лепетал он дрожащим голосом.
— Ты и есть дурак, а мать твоя — шлюха! — громко рявкнула мать. — Ты, Рафаэль Криспэн,
Она так близко подступила к нему, что теперь загородила от меня его лицо, но видно было, что он выставил вперед, будто обороняясь, руки.
— Если ты или еще кто сболтнет чего, берегитесь. Если мои дети через тебя что-нибудь прослышат, — ее дыхание, как шелест сухих листьев в летней кухне, — прибью! — еле слышно проговорила мать.
И Рафаэль, должно быть, понял, что она не шутит, потому что, когда вышел, лицо у него было белое, как молоко, а руки так сильно тряслись, что ему пришлось засунуть их в карманы.
— Прибью всякого подонка, кто станет обливать грязью моих детей! — проорала мать вслед Рафаэлю, и тот даже вздрогнул, будто слова матери его обожгли. — Прибью мерзавцев! — снова выкрикнула мать, хотя Рафаэль был уже почти у самых ворот и даже бегом припустил, вжав голову в плечи, как под сильным ветром.
Потом эти слова еще не раз вернутся к нам бумерангом.
Весь день настроение у нее было хуже некуда. Даже Поль схлопотал у нее на орехи, когда зашел за Кассисом позвать его погулять. После прихода Рафаэля мать, втихомолку вскипая сильней и сильней, внезапно с такой яростью набросилась на Поля, что он застыл перед ней, моргая, и, беспомощно шевеля губами, бормотал, заикаясь с испугу:
— П-п-прос-стит-тте… П-п-ро…
— Кретин, говорить не можешь по-человечески! — дико взвизгнула моя мать.
И тут мне показалось, что на миг кроткие глаза Поля вспыхнули неистовым огнем. Он повернулся и, ни слова не говоря, кинулся бежать в сторону Луары; издалека долетали странные, воющие, отчаянно-заливистые звуки.
— Скатертью дорога! — крикнула моя мать ему вдогонку, захлопывая дверь.
— Зря ты так ему сказала, — холодно бросила я ей. — Поль не виноват, что заикается.
Моя мать взглянула на меня тусклыми, как агаты, глазами.
— Ты ему под стать, — сказала она глухо. — Если выбирать между мной и фашистом, выберешь фашиста.
Вскоре после этого стали появляться письма. Три письма, нацарапанные на тонкой бумаге в синюю линейку, просунутые под дверь. Я застала ее в тот момент, когда она поднимала с пола одно. Быстро сунула в карман передника, прикрикнула на меня, чтоб шла в кухню: нечего глазеть, бери мыло, давай мойся как следует. Что-то в ее голосе заставило меня вспомнить про апельсиновый мешочек, и я тотчас испарилась, но про письмо не забыла, и после, когда обнаружила его, прилепленное в альбоме между рецептом boudin noir [91] и вырезкой из журнала про то, как удалять пятна гуталина, я сразу его узнала.
91
Темная кровяная колбаса (фр.).
«Нам
Мы видили тваих рибят с ним так што ни отмажишься. Мы видим тибя насквось. Думаиш умней всех а сама шлюха нимецкая а дети тваи прадаются немцам. Чтоп ты знала.
Кто бы это мог быть? Правда, написано было чудовищно безграмотно, но кто именно писал, по безграмотности не определишь. Моя мать сделалась теперь еще чудней, чем прежде, целый день торчала одна в доме за закрытыми дверями, подозрительно, точно одержимая, вглядываясь в проходящих мимо.
Третье письмо самое отвратительное. По-моему, больше писем не было, хотя, возможно, она просто их потом не сохраняла; и все же, думаю, это было последнее.
Нет тибе попщады фашиская шлюха и детям твоим. Нибось ни знаиш что ани прадают нас немцам. Спрасика аткуда у них вещички. Ани прячут их в адном мести в лису. Бирут от малаво каторова завут кажись Либнис. Твоево друшка. И мы тваи друшки.
В ту же ночь кто-то вывел снаружи на нашей двери красным «П», а на стене курятника «ФАШИСКАЯ ШЛЮХА». Правда, мы все это тут же закрасили, чтоб никто не увидал. Октябрь тянулся дальше.
В ту ночь мы с Полем поздно возвратились домой из «La Mauvaise R'eputation». Дождь прекратился, но все еще было холодно — то ли ночи стали холодней, то ли я стала мерзлявей, чем прежде, — у меня испортилось настроение, все меня раздражало. Я распалялась, а Поль тем временем, казалось, становился все спокойней и спокойней, и мы поглядывали хмуро друг на дружку, на ходу выдыхая клубами белый парок.
— Девочка эта, — наконец произнес Поль тихо и раздумчиво, как бы разговаривая с самим собой. — Пожалуй что девчонка совсем, а?
Я взвилась от этой совершенно не к месту брошенной фразы.
— Господи, теперь девчонка! Я-то думала, мы ищем, как избавиться от Дессанжа и его вонючего фургона, а ты на девочек заришься!
Поль как будто и не слыхал.
— Сидела с ним, — медленно сказал он. — Видная. Красное платье, высокие каблуки. Ее и у фургона часто видать.
Действительно, я вспомнила, есть такая.
В памяти забрезжили в густой красной помаде губы, плоская черная прядь. Часто приезжает к Люку. Городская.
— Ну и что?
— Дочка Луи Рамондэна. Пару лет назад перебралась в Анже, с этой, с Симоной, с мамашей своей, после их развода. Ну да ты знаешь. — Он кивнул, как будто я не фыркнула ему в ответ, а нормально ответила. — Симона опять под своей девичьей фамилией живет, Трюриан. Девчонке теперь, должно быть, лет четырнадцать-пятнадцать.
— И что?
Я по-прежнему не могла взять в толк, откуда такой интерес. Вынула ключ, вставила в замок.