Шрифт:
Честертон Гилберт Кийт
Пять праведных преступников
Гилберт Кийт Честертон
Пять праведных преступников
{Читатель может удивиться, почему "Четыре праведных преступника" ("Four Fanetless Felons") переводится здесь как "Пять...". Дело в том, что Честертон, вообще любивший так называемую "германскую аллитерацию" (слова начинаются с одной и той же буквы), в этой книге доводит ее до предела. Конечно, мы пожертвовали возможностью сохранить ее в заглавии, если бы преступников было только четыре, - но их, собственно говоря, даже не пять, а шесть, с журналистом.
Заметим, что название последнего рассказа -
Содержание
Пролог. Перевод Н. Трауберг.
Умеренный убийца. Перевод Е. Суриц.
Честный шарлатан. Перевод Е. Суриц.
Восторженный вор. Перевод Е. Суриц.
Преданный предатель Перевод Е. Суриц.
Эпилог. Перевод Е. Суриц.
ПРОЛОГ
Мистер Эйза Ли Пиньон из "Чикагской кометы" пересек пол-Америки, целый океан и даже Пикадилли-серкус, чтобы увидеть известного, если не знаменитого графа Рауля де Марийяка. Он хотел для своей газеты так называемой "истории" - и получил ее, но не для газеты. Вероятно, она была слишком дикой, в прямом смысле слова - дикой, как зверь в лесу, комета среди звезд. Во всяком случае, он не стал предлагать ее читателям. Но я не знаю, почему бы не нарушить молчания тому, кто пишет для более тонких, одухотворенных, дивно доверчивых людей.
Мистер Пиньон не страдал нетерпимостью. Пока граф выставлял себя в самом черном цвете, он охотно верил, что тот не так уж черен. В конце концов, широта его и роскошества никому не вредили, кроме него; имя его часто связывали с отбросами общества, но никогда - с невинными жертвами или достойными столпами. Да, черным он мог и не быть - но таких белых, каким он предстал в "истории", просто не бывает. Рассказал ее один его друг, на взгляд мистера Пиньона - слишком мягкий, до слабоумия снисходительный. Но именно из-за этого рассказа граф де Марийяк открывает нашу книгу, предваряя четыре похожих истории.
Журналисту с самого начала кое-что показалось странным. Он понимал, что изловить графа нелегко, и не обиделся, когда тот уделил ему десять минут, которые собирался провести в клубе перед премьерой и банкетом. Был он вежлив, отвечал на поверхностные, светские вопросы и охотно познакомил газетчика с друзьями, которые там были и остались после его ухода.
– Что ж, - сказал один из них, - плохой человек пошел смотреть плохую пьесу с другими плохими людьми.
– Да, - проворчал другой, покрупнее, стоявший перед камином, - а хуже всех - автор, мадам Праг. Вероятно, она сама называет себя авторессой. Культура у нее есть, образования - нет.
– Он всегда ходит на премьеру, - сказал третий.– Наверное, думает, что ею все и ограничится.
– Какая это пьеса?– негромко спросил журналист. Он был учтив, невысок, а профиль его казался четким, как у сокола.
– "Обнаженные души", - ответил первый и хмыкнул.– Переделка для сцены прославленного романа "Пан и его свирель". Сама жизнь.
– Смело, свежо, зовет к природе, - прибавил человек у камина.– Вечно я слышу про эту свирель!..
– Понимаете, - сказал второй, - мадам Праг такая современная, что хочет вернуться к Пану. Она не слышала, что он умер.
– Умер!– не без злости сказал высокий.– Да он воняет на всю улицу!
Четверо друзей
Один был высок, широк, немного сутул, немного лысоват. Удивляла в нем какая-то пыльность, которую мы нередко видим у очень сильных людей, ведущих сидячий образ жизни; возможно, он был ученым, скорее всего - неизвестным или хотя бы странноватым, возможно - тихим обывателем с невинным хобби. Трудно было представить, что у них общего с таким метеором моды, как граф. Другой, пониже, но тоже почтенный и никак не модный, был похож на куб; такие квадратные лица и квадратные очки бывают у деловитых врачей из предместья. Четвертый был каким-то обтрепанным. Серый костюм болтался на его длинном теле, а волосы и бородку могла бы оправдать лишь принадлежность к богеме. Глаза у него были удивительные - очень глубокие и очень яркие, и газетчик смотрел на них снова и снова, словно его притягивал магнит.
Вместе, вчетвером, эти люди озадачивали м-ра Пиньона. Дело было не только в их социальном неравенстве, но и в том, что они, причем - все, вызывали представление о чем-то чистом и надежном, о ясном разуме, о тяжком труде. Приветливость их была простой, даже скромной, словно с газетчиками говорили обычные люди в трамвае или в метро; и когда, примерно через час, они пригласили его пообедать тут же, в клубе, он нисколько не смутился, что было бы естественно перед легендарным пиром, который подходит друзьям Марийяка.
Серьезно или не серьезно относился граф к новой драме, к обеду бы он отнесся со всей серьезностью. Он славился эпикурейством, и все гурманы Европы глубоко почитали его. Об этом и заговорил квадратный человек, когда сели за стол.
– Надеюсь, вам понравится наш выбор, - сказал он гостю.– Если бы Марийяк был здесь, он повозился бы над меню.
Американец вежливо заверил, что всем доволен, но все же спросил:
– Говорят, он превратил еду в искусство?
– О, да, - отвечал человек в очках.– Все ест не вовремя. Видимо, это - идеал.
– Наверно, он тратит на еду много труда, - сказал Пиньон.
– Да, - сказал его собеседник.– Выбирает он тщательно. Не с моей точки зрения, конечно, но я - врач.
Пиньон не мог оторвать глаз от небрежного и лохматого человека. Сейчас и тот смотрел на него как-то слишком пристально, и вдруг сказал:
– Все знают, что он долго выбирает еду. Никто не знает, по какому он выбирает признаку.
– Я журналист, - сказал Пиньон, - и хотел бы узнать.
Человек, сидевший напротив, ответил не сразу.