Пять ступенек к воскресению
Шрифт:
Лопнувшие шарики. Презервативы под батареей навели на воспоминания о московской дружбе (-службе) со скульптором Ничегосяном. Я позировала ему, сначала для портрета, бесплатно, потом уговорил для фигуры, за рубль в час. И вот как-то, в знак особого доверия и как излюбленной («любимой») модели, был дан мне ключ от другой студии-мастерской, в которой нужно было сделать уборку, и потом можно было приходить – отсиживаться там от пьяных мужниных выступлений. Однако, в студию эту наезжал брат скульптора, кинорежиссёр, и приводил какую-то важную комиссию. Тогда туда ходить было нельзя, надо было ждать его (брата) отъезда; скульптор давал мне знать, когда в студию ходить,
Ну, вот, и укомплектовала мышей-помёт-презервативы в пластиковый мешок; вынесла.
Возвращала ключ этой, бывшей журналистке, Марианне – та хотела навязать какой-то абажур за вычетом заработанных тридцати долларов… Еле отказалась. Надо бы вообще… (А-а, рент). Тут ещё чей-то троюродный брат, по её словам, нуждается в «грин карте», а я «такая одинокая, хоть и красивая, прямо как кукла». Намек был понят хорошо; ответила: «Спешу, голодна», что было правдой; и: «Позвоню», что было неправдой, – зачем?..
А ведь нужны были силы, вечером позировать.
– Pose!
Сад с малиной. Качели во дворе…
Сад с каче… А потом уехали на мамину био/географическую родину, где заканчивала среднюю школу, живя на квартире у дальних родственников дяди Вани – бывшего шахтёра и жены его тёти Дуни. Ведь в деревне, где поселились мои родные, средней школы не было. Итак, они поселились в деревне, в домике бабушки, вернее, выжили бабушку из домика с помощью пьянок. И бабушка ушла в люди, а я в город, то есть в шахтёрский посёлок, где была средняя школа, за двадцать с чем-то вёрст. Пару раз баба навещала меня с кочаном капусты в жилистых, тощих руках; стояла у входа в дяди-ванин-тёти-дунин дом с робкой улыбкой «Можно… войти?» – как бы при этом извиняясь за моё пребывание у них, за спаньё на старой ржавой солдатской койке справа от входа, с клопами, и со снами о Надаровке (лечу, распластав руки-крылья… Вот уже внизу – Федосеевка, соседняя деревня, километрах в семи от моей; я там была на детской площадке, и потом училась с пятого класса, ночуя у доброй бабушки Чернавихи… 0на потеряла дочь, Леночку, четырнадцати лет: пошла по ягоду голубику, и потерялась, сгинула бесследно… Болят, устали крылья. Приземляюсь передохнуть. Приземляюсь напротив сельпо с его расшатанными деревянными ступеньками крыльца… Делаю ещё пару шагов по пыльной дороге в сторону Надаровки. Тошнит… Просыпаюсь); за каторжные работы по дому, включая уборку блевотины после хозяйских пирушек – и они пили, да ещё как!..
Всё образования ради… В праздники некуда было податься. Однажды пришла – пешком, конечно – к маме, но она страшно ревновала меня к бабушкиному домику и прочь прогнала. Отправилась назад. Махнула на прощание сестрёнке – красавица Даша-резвушка стояла с морковкой в руке, как у Некрасова, в «Морозе – Красном Носе». 0на стояла у погреба в свободном цветастом платьице, и ничто в ней не предвещало тогда будущей беспросветной пьяницы… Отправилась в шахтёрский я поселок, к пьянствующей же супружеской паре. Вышла за деревню; села на холмик, увидела далеко вокруг весеннюю зелень – была весна -заплакала…
– Break! (– Перерыв!)
…А ещё раз, как-то так получилось, делая школьное задание, домашнее задание, пролила чернила
– Роsе!
– Роsе!
Идет последняя, четвёртая неделя позы в этом классе.
Монитор группы, подавая руку, чтобы помочь вскарабкаться на стул высоченный, где сижу нагая, вдруг сказал, а может быть, угадал, как ему кажется, по скулам:
– Так Вы, оказывается, русская! И Вы что – понимаете по-английски? Вы понимаете, что я сейчас Вам говорю?! – уже переходя на крик, как бы в обращении с глухой.
Вот те раз! А на каком же мы ещё общались всё это время, весь этот месяц? Я как-то скорее ожидала вопроса: «Какого цвета у Вас глаза?» Ответила ему по-английски, то есть, на английском, усевшись и глядя куда-то мимо, куда-то в пространство:
– Yea–ah… Some people translate the word «Russian» as «an Idiot».
(Да-а… Некоторые люди переводят слово «русский» как «идиот»)
Он заметно смутился. И на том спасибо.
Можно было сказать и так: «Вообще-то я украинка.» Но это ему понять сложно. И потом,– не навредить бы… (Кому?)
«Дочь моя, дочь…»
Собственно, крыльцо, которое я мыла, откуда мы уехали… Всё это потом затопили, потом на месте Надаровки построили ГРЭС, так сказал отчим на маминых поминках, а он слышал от кого-то ещё… Когда уезжали, когда меня увозили, я дала себе слово вернуться. И вот, я выросла большая, взрослая и немолодая, и уже похоронили маму, а место, куда я так сильно и так долго хотела вернуться – детство – оказывается, затоплено, и значит, не существует. Как только он мне это сказал, я перестала видеть во снах полёты в Надаровку, и запрещаю себе вспоминать… По-моему, детство, наше детство – это не только отрезок времени, но и кусок пространства, который…
– Long break! («Большой перерыв!»)
Слезаю со стула. Набрасываю халат.
Большой перерыв. В кафетерии присела рядом с одной вечной студенткой, седой красивой дамой. Откусила бэйгл, отхлебываю кофе из бумажного стаканчика. Моя соседка тоже откусывает бэйгл (свой), и при этом сдобряет каждый кусок-глоток мелкими, но частыми слезинками.
– Are you all right?* – что ещё тут можно сказать?
В ответ – проклятия в адрес убывающего между тем бэйгла, в котором – знаю ли я об этом? – содержатся двести сорок пять калорий.
– Ну и что?
– Как «что»? Калории толстят!
Я уже говорила, точнее, писала, есть такая группа таких собеседников-попутчиков, что стремятся худеть, худеть и худеть.
– Вы уверены, что двести сорок пять? (Аrе you shure?). Может быть, не двести сорок пять, может быть (намазываю на свой бэйгл земляничное варенье из бесплатного пакетика, маленького, с чайную ложечку, и я прихватила с собой ещё один, до пары), может быть, только двести сорок четыре…
________________
*С вами все в порядке?
– Да Вы что, издеваетесь? Об этом же говорили учёные люди, учёные, и…
– Богатые?
– Вы что, ТиВи не смотрите? Есть ли у Вас ТиВи?
– Вообще-то… Чёрно-белый. (С помойки.)
– Чёрно-белый? Ничего не понимаю! И потом… (Взглянув на меня, в изумлении) как это Вам удаётся: есть хлебно-сладкое, много («Мно-ого?») и оставаться худой… Стройной. Почему?
– Может быть, потому, что я вкушаю тело Господа нашего Исуса Христа, а Вы – двести сорок пять калорий.