Пятьдесят оттенков темноты
Шрифт:
Ее рассуждения прервал Фрэнсис. Он появился без предупреждения, почти без звука и, к моему удивлению, подошел прямо к Хелен и поцеловал ее. Я никогда не видела, чтобы он кого-то целовал. Хелен протянула ему свою длинную, изящную руку с ярко-красными ногтями и многочисленными кольцами и, наверное, хотела сразу рассказать об Эндрю, но Вера продолжала говорить об Иден, о ее местонахождении и работе, словно не заметила прихода Фрэнсиса. Он зацепился за слова о шифре, хотя и не стал высмеивать эту идею, как в прошлый раз.
— Позвольте рассказать вам историю, которую я слышал от школьного приятеля. Его брат
Хелен в ужасе вскрикнула и обхватила ладонями горло. Мне тоже стало страшно. Как вы можете видеть, я не забыла эту историю, несмотря на всю ее нелепость. Готова поклясться, что Вера сглотнула слюну, прежде чем обратиться у Фрэнсису.
— Наверное, тебе будет интересно узнать, что твой кузен Эндрю теперь военнопленный. Возможно, это научит тебя сначала думать о других, а потом говорить. Немедленно извинись перед тетей Хелен.
Как ни странно, Фрэнсис послушался мать — единственный случай на моей памяти. Хелен воскликнула:
— Дорогая, он не хотел. Он не мог знать!
— Хелен, мне очень жаль, — сказал Фрэнсис. Так же, как и я, он не называл ее тетей. И, что совсем неожиданно, прибавил: — Это мне нужно отрезать язык. Боже, прости меня.
— Он в немецком концлагере, — сообщила Хелен.
Тогда мы ничего не знали ни о лагерях, ни о последствиях нашей бомбардировки Дрездена. Хиросима тоже еще была впереди. Фрэнсис, отождествлявший себя с Хелен, видевший в своей судьбе отражение ее судьбы, такое же звено в цепочке безразличия или жестокости по отношению к детям в семье Лонгли, побледнел; вид у него был расстроенный. Его отличала необычная внешность, еще более эффектная, чем у Хелен: тонкая, молочно-белая кожа, светло-желтые волосы и темно-синие, почти фиолетовые глаза. Вздернутая верхняя губа покрылась капельками пота. Он напоминал микеланджеловского Давида, только раскрашенного.
Фрэнсис посмотрел на младенца на ковре таким взглядом, словно собирался пнуть его. Я испугалась. Фрэнсис был таким странным, таким непохожим на других людей. Я легко могла представить ситуацию, когда он хладнокровно убивает Джейми и сообщает Вере о том, что сделал. Генерал спал, умудрившись во сне закрыть лицо номером «Санди экспресс». Джейми захныкал, и Вера тут же взяла его на руки; круглая щека малыша прижималась к ее худой щеке. Хелен сменила тему, но тоже не очень удачно.
— Знаешь, дорогая, мне кажется, что у него будут карие глаза. В таком случае он будет первым кареглазым Лонгли.
Фрэнсис смотрел на нее, не шевелясь.
— Я не помню, чтобы у Джерри были карие глаза, — сказала Хелен. — Наверное, мне должно быть стыдно? Не знать цвета глаз зятя… Вот что с нами делает война. Я убеждена, что они цвета ореха. Правильно?
— У моего отца голубые глаза, — бесстрастным голосом сообщил Фрэнсис. Странно, но эти слова прозвучали как первая фраза какой-то пьесы — возможно, забытой, никогда не исполнявшейся пьесы Чехова.
Джейми закрыл глаза и уснул на руках у матери.
Вера кормила его грудью. Интересно, какой вывод сделает из этого факта Дэниел Стюарт? Сам Джейми придавал ему
— Вера кормит Джейми? Ты имеешь в виду, вот так? — С откровенной вульгарностью человека, стесняющегося высказаться прямо, Иден подняла руки и поднесла к собственной груди, повернув ладонями внутрь. — Нет, невозможно. Она даже Фрэнсиса не кормила!
Я никогда не видела кормящую женщину. Только представительницы богемы отваживались обнажить грудь в присутствии других людей, за исключением мужа или своей матери. В 1940 году никто не задирал футболки в вагонах метро. Я об этом серьезно не задумывалась, хотя грудное вскармливание вновь входило в моду. И когда я открыла дверь спальни Веры после ее ответа: «Входи» — хотела предупредить, что иду купаться с Энн, — то была крайне смущена открывшейся картиной. Земной и грубой, никак не ассоциировавшейся с семейством Лонгли. По приезде я обратила внимание на пышный бюст прежде плоскогрудой Веры. Округлая белая грудь, которую сосал Джейми, не помещалась в лифе платья — и другая тоже, не прикрытая, как можно было предположить, зная скромность Веры, а тоже обнаженная, с каплей молока на соске.
Вера сидела на стуле, который я прежде не видела: деревянная конструкция с высокой спинкой, короткими ножками и круглым сиденьем, старинный стул для кормления грудью, которым пользовались еще мои бабка и прабабка. Вера сидела, выпрямив спину, расставив ноги и склонив голову, словно разглядывала не перестававшего сосать ребенка. Джейми лежал на ее согнутой в локте руке. Второй рукой Вера поддерживала его светлую, покрытую легким пушком головку. Такого лица я у нее никогда не видела — юное, нежное, необыкновенно ласковое, любящее.
Теперь я жалею, что мы не решились заговорить. Возможно, это кое-что прояснило бы, помогло понять. Однако Вера не произнесла ни слова, лишь позволяя мне наблюдать эту глубоко земную, необыкновенно трогательную картину.
— Можно мне пойти купаться? — спросила я. — К дамбе?
Вера подняла голову и улыбнулась. Кивнула. Я взяла купальные принадлежности и сбежала вниз по лестнице. И, похоже, не останавливалась всю дорогу до дома Энн. Нельзя сказать, что я была очень смущена, и уж точно не шокирована. Мое тело переполнилось волнением и энергией, которая требовала выхода. Я впервые пошла на речку после того, как мама рассказала мне о Кэтлин Марч. Мне эта история представлялась абстрактной, потому что я не могла представить Веру, которая возится с ребенком. Моя мать не заходила так далеко, чтобы обвинять Веру, и считала, что та просто забыла о девочке. Я спросила Энн, слышала ли она о том происшествии, но не упомянула имени Веры, сказав только, что однажды на берегу реки оставили ребенка, который пропал из коляски и которого больше никогда не видели.