Пятый выстрел
Шрифт:
Букет черёмухи осыпался на третий день, несмотря на обилие воды, а веточка с «привкусом» ландыша у меня три месяца стояла. Я водичку в стакане через день меняла. Потом в нашем храме исповедалась, причастилась, домой пришла, а веточка-то благоуханная, фимиамная завяла. Долго она поддерживала меня, вроде как костыль духовный, и теперь, получается, без надобности мне стала.
24–27 мая 2020 года
Икона в инкубаторе
Памяти
Вот так и бывает: новорождённого из родильной палаты сразу в кувез, а по-нашему – в инкубатор. Прозрачный ящик.
С обеих сторон по две больших овальных прорези для рук врача или сестры на случай необходимой терапии. Сверху крышка, которую можно поднять. Внутри разные аппараты, датчики, провода, трубки. Система жизнеобеспечения, так сказать. Поддерживается определённая влажность и температура. Микроклимат и полная стерильность.
Сначала у нашего крохи лёгкие не раскрылись, подключили к искусственной вентиляции. Потом пришли другие беды. Не хочется и вспоминать. Считаем дни, потом недели, теперь месяцы до выписки из реанимации. Врачи даже не пытаются обнадёжить, поддержать. «Состояние тяжёлое, но стабильное!» И всё. Хорошо, что некритическое. И так каждый Божий день, а дней этих накопилось шестьдесят четыре. На наших глазах смерть против жизни борется, а поле битвы – только что пришедшее в мир трёхкилограммовое тельце нового человека, нашего долгожданного чада. Мы же пытаемся не поддаваться чувству бессилия.
Жена каждый день по утрам заходит в церковь, подаёт записочку о здравии. Могла бы сразу заказать сорокоуст, но она вот взяла на себя такой маленький подвиг: каждый день едет в храм и новую записочку подаёт о здравии болящего младенца Андрея.
И вот однажды, на шестьдесят четвёртый день, приходим утром в детскую реанимацию и узнаём, что в соседнем кувезе ребёночек ночью умер. Рядом с нашим малышом. У жены истерика, потом несколько раз в обморок падала. Сама-то еле отошла после родов. Поздняя беременность.
Тут я не выдержал. Говорю жене:
– Всё, хватит! И так слишком долго терпели. Плевать нам на санитарию и на стерильность. Пойду домой и принесу икону. Какую лучше? Может, преподобного Амвросия?
Преподобный Амвросий Оптинский. Современная икона
Стоит у нас в красном углу образ Амвросия Оптинского. Писал её мой друг – иеромонах, Оптинский иконописец. Он же подарил мне и частицу рясы или мантии, которую мы приклеили в уголке средника. Батюшка наш участвовал в открытии мощей преподобного и оставил для друзей и знакомых полуистлевший кусочек.
Между прочим, жена понесла после того памятного паломничества в Оптину. И всегда-то мы ехали в Пустынь к Амвросию, хотя
Это я с женой такой решительный, а когда подходил к врачу спросить про икону, весь запал исчез. Поджилки трясутся.
– Илья Борисович, я бы хотел из дома икону принести и поставить в инкубатор… Если уж вы ничего не можете сделать… Простите…
Зря, конечно, сказал, что они ничего не могут. Вы бы видели, что тут началось!
Суеверия! Антисанитария! У вас же высшее образование! Я прикажу, чтоб вас больше не пускали в клинику, и т. д. и т. п. Особенно в помощи врачу усердствовал фельдшер Коля. Чего только он не наговорил нам вгорячах! Бог ему судья.
Не знаю уж, как получилось, но Николай Степаныч (за глаза его все звали ласково дядей Стёпой – за рост выдающийся), главврач, на другой день разрешил. Принёс я икону. Тут же её стали чем-то обрабатывать, а я всё боялся, что красочный слой попортят.
Разумеется, я, как положено, в халате, в маске, в этих тонких перчатках. Поставил образ там, где крохотные ножки. Сердобольная медсестра шепчет мне:
– В головах, к головке поставьте иконочку-то.
Я настаиваю на своём:
– Надо в ногах, чтобы он видел.
– Да как он может видеть? – и всё острым шёпотом.
– Это по-вашему не может, а он младенец, он ещё всё-всё видит с закрытыми глазками лучше нашего, насквозь, а если не видит, то чувствует. Откроет их, глазки-то, а в ножках святой образ благословенный.
Сидим в коридоре, молимся. Ждём известий, словно сводку с поля боя. Пускают нас в реанимацию только по расписанию. Полутемно. Клиника экономит электроэнергию. Но только в коридорах и переходах, конечно. Вдруг мимо нас быстрыми, я бы сказал, летучими шагами проходит иеромонах в развевающейся чёрной мантии, с крестом на груди и в клобуке. Легко открывает запретную дверь, подходит к инкубатору. Вот тебе и стерильность абсолютная! Монах, весь чёрный, как грач на весеннем снегу, начинает молебен о здравии. Заветная дверь открыта. Мы за ним. Сёстры одна за другой короткими перебежками несутся к детской реанимации, фельдшер наш, Коля, и оба врача подходят. И все стоят у монаха того за спиной молча. Даже не шепчутся. Просто онемели. И фельдшер в том числе.
Мы с женой начинаем подпевать: «Господи помилуй!» А я мимоходом думаю: «Вот как надо! Смело, без сомнений вошёл и исполнил свой долг. Мы же мнёмся-жмёмся, малодушничаем, дрожим как овечий хвост, чужеродным правилам пусть нехотя, но поддаёмся. А память о нашем призвании – о молитве у постели больного – отодвигаем на задворки». Кто это «мы», я, по сути, не знал, но такая покаянная мысль мелькала, не давала покоя.
Кстати, у меня слуха нет, а у жены в тот день с утра горло разболелось, но потом все хвалили наше пение. «Прямо небесное!» – говорили. Да уж!