Рабочий
Шрифт:
Если не пью — то ни сыпи, ни чесотки, а как выпью — так жуть, будто Белоснежка и семь гномов у меня орудуют.
— Я тоже сегодня не пью, — Настюха ответила, хотя её и не спрашивали, словно большой грудью на танк шла. — Голос у меня; в певицы пойду, а от водки голос садится, как вошь на длинный волос.
— А от курева не садится голос у баб? — Лёха удивился, достал из кармана складной стаканчик, дунул в него — так саксофонист прочищает саксофон перед игрой на похоронах.
— Чё? А это? Ерунда на постном масле! — Настюха махнула
— Во как! — Лёха с благодушием курил, следил за разговором, стряхивал пепел в плевательницу, словно убирал черный Магнитогорский снег.
— Тогда всё путём! Лады! — Колян первый вышел из курилки, а Лёха подумал: «Пили бы здесь, как в столовой.
Куда пошли? Зачем пошли?»
— Фифти-фифти! Пуки-пуки, — Ванёк засмеялся и с Михой ушли, словно на разведку в немецко-германские поля.
Лёха и Настюха остались вдвоем, словно на смотринах: ладная баба, лет тридцати с небольшим, грудастая, стройная, наверно от голода в тюрьме, с короткой стрижкой и нахальным взглядом терьера.
— Сидела, значит? — Лёха закинул ногу за ногу, пускал кольца, следил, как кольцо прошло в кольцо — высший пилотаж.
— Ага! За пьяную драку! — Настюха не робела, отвечала ровно, но не как на допросе, а, словно в ресторан зашла по случаю получки.
— Во как! — Лёха прикурил от папироски следующую, но Настюхе не предложил: захочет баба — сама попросит закурить, или она только свои смолит, как паровоз братьев Черепановых.
Настюха докурила, выбросила чинарик, но не уходила из курилки — привольно ей здесь, не то, что в тюремном бараке, похожем на просроченную колбасу.
Распирало девушку, разговора хотела, потому что разговор новый, вольный, словно ветер в Караганде.
— Ко мне вертухай на киче клеился, немолодой, но и не старый, пень-пнем! — Настюха смотрела на левое плечо Лёхи, будто черта на нём искала. Голос у девушки молодой, но с хрипотцой, что так модно в ресторанах Праги: — Я ему не дала — нафига мне он сдался, с коростой под носом и деревенскими манерами старого петуха.
Я артисткой стану, знаменитой, звездой, а вертухай — кто, он, вша поднарная?
Обезьяна он — нищая без перспектив, без продюсерского таланта, без связей в столице, где каждый шаг отслеживается видеокамерами и шпионами грузинских барсеточников.
Вертухай бесплатно бабу захотел, денег ему жаль на бухло и на кабак, а тут — женщины под боком, в ватниках и сапогах, словно мы не бабы, а — кони, ну, которые в сапогах кони.
Если бы мне кум своё покровительство предложил, старый импотент, то куму я бы не отказала, под кума бы легла, потому что у него и связи, и положение, и карцеры с холодными стенами.
Свою бабу, жену, кум в карцер не бросит, и лохмачам не отдаст на растерзание, а чужую бабу — нате, пожалуйста, наше вам с кисточкой, папуас.
Интересный мужчина кум, а вертухай — чмо поганое, даже ухаживать не научился, сразу в койку баб тянет, словно на
Я ему отвечаю отказом, но лицо глиной и сажей не намазывала — так намазывали белорусские девки перед приходом немцев, боялись, что немцы снасильничают.
«Петя, Петенька, ты наш, — я на всякий случай вертухая потрепала по подбородку — вдруг, выстрелит в меня из ревности, — Ты, разумеется, всех баб на зоне своими считаешь — так цыплят считают на птицефабрике.
Впрочем, на пику я не лезу, а ты не знаешь всей сущность моего дела, словно три года в школу ходил, а потом гусей пас.
Я не виню тебя в умышленном насилии над личностью, и никогда не обвиню, но мне не по понятиям под тебя ложиться — так Королева не ляжет с конюхом.
После тюрьмы я стану певицей; завод — взлётная площадка для певиц, потому что после смены — кабак, а в кабаке богатые дядьки-покровители, всем девушкам деньги дают на раскрутку голоса.
Я — звезда эстрады: цветы, поклонники, Максим Галкин, «Мерседес» эска правительственного класса — в нем премьер-министр ездит, как на дородном жеребце.
Я на сцене, а тут приходит мне малява с предъявой, или просто — дурное письмо, что я на зоне с вертухаем спала, с нищим, дурным, бесперспективным, как пересохшая река в Ашхабаде.
Мои акции на эстраде сразу упадут, как падает у импотента.
Вольно, если я сама на себя тебя напустила, и не в обиде, как обиженный петух.
Например, выпила водки, запила чифирем и легла под тебя по недоразумению, в недосмотре — так делопроизводитель обвиняет себя в нерасторопности и неумении перекладывать бумаги с одного конца стола на другой.
По своей воле — не вышло бы между нами распри, черная кошка не пробежала бы и даже без ссоры, во взаимном согласии, без оскорблений и уязвленного самолюбия молодой перспективной певицы, что не носит нижнего белья.
Я, может быть, и внимания не обратила на твои дурные манеры, но как подумаю о будущем на эстраде, так у меня матка ниже колена опускается, словно я гирю в себя засунула.
Мнительность и моя неправда здесь ни при чем, хотя ты в досаде, оскорбленный моими грубостями и отказом, не упустил бы случая и начал бы надо мной дело по строганию бревна.
Все это покажется посторонним бабам в бараке не совсем благородным — так кошка ощипывает курицу.
От меня ты подцепил бы дурную болезнь, хотя я прошла медосмотр, но на зоне, когда девушка спит с другой девушкой — всякие микробы между нами пробегают на зеленый свет.
Без оправданий, без гнева и раздраженного самолюбия, то есть — типа, мы все благородные, в Монте-Карло пальцы веером под юбки графиням и Принцессам засовываем, но есть же в твоей душе тупого непроглядного крестьянина естественное брюквенное начало, человеческое, а слухи о том, что ты козу эбал, и дочь козы эбал — кто в это поверит, если не пойдет по этому потешному поводу реклама в газетах и на телевидении?