Рабыня порока
Шрифт:
– Но, Машенька, могу ли я изменить это? – с тоской в голосе спросил ее Стрешнев.
– Можешь.
– Что же я должен сделать, ненаглядная моя?
– Отпусти меня.
Стрешнев вздрогнул, и страх отразился на его мужественном лице.
Огонек торжества засветился в темных глазах Марьи Даниловны.
– Отпустить, – тихо повторил Стрешнев, как бы прислушиваясь к этому слову, которое дико звучало для него и больно отзывалось в его душе, – отпустить… но куда?
– На все четыре стороны… куда глаза глядят, как охотник открывает клетку и выпускает пташку на волю. Разве она знает, куда полетит
– Люблю, Машенька, так что сильнее любить неможно. Но неможно мне и отпустить тебя.
Марья Даниловна нагнулась к нему и, вперив в него сбой гневный взор, под которым он сильно смутился, и слегка отвернув голову, дрожащим голосом тихо сказала ему:
– Видишь, как ты меня любишь, как пестуешь? Что же ждешь ты от меня, Никита Тихоныч? Пленник не может любить своего исконного врага, своего покорителя.
– Ради Бога, Машенька, разве я враг тебе?
– Враг, враг, – упорно проговорила она.
– Да Христос же с тобой… что только ты говоришь?..
– Ты враг мне, ежели не снисходишь к моей просьбе.
– Так, значит, ты не любишь меня, коли просишься уйти от меня? – со страхом сказал Стрешнев. – Четыре года – как денно и нощно я грезил о тебе и как сердце мое наполнено тобою. О тебе одной были все мои помыслы, когда я шел на брань с врагом и когда отдыхал я в палатке. Четыре года лелеял и ласкал я мысль о тебе и четыре года изо дня в день, из ночи в ночь я любил тебя, как никогда дотоле не любил. И любовь эта становилась все грознее и крепче, вырастая с каждым днем, и вот… теперь… ты хочешь уйти, когда я достиг своих заветных желаний, когда я наконец бросил все, чтобы быть с тобою вместе… Ты хочешь уйти, ты хочешь уйти… Но у тебя ведь никого нет на свете, и ты никого на свете не любишь? Лучше ли тебе будет, когда ты уйдешь от меня?
– Я любви твоей не просила, Никита Тихоныч, – возразила она, – и тебе не клялась в любви. Да и какая любовь? Для тебя это лишь забава. Повеселишься со мною, понатешишься и бросишь, как ветошь негодную. Ты женат, ты не свободен. Не волен ты, Никита Тихоныч, любить кого тебе вздумается…
Она замолчала, как бы собираясь с мыслями, обдумывая то, что она ему скажет. Потом она продолжала:
– Нет, ты не волен любить. Что девушка, вышедшая замуж, то и женатый человек. Связан, раб на всю жизнь. Ты говоришь, что я не люблю тебя. Нет, я тебя не люблю, не люблю, потому что ты не мой, а чужой. А ежели бы ты был свободен, как птица небесная – разве я говорила, что не полюбила бы тебя?
Стрешнев поднял голову. Радость и тревога заблистали в его взоре. Она подавала ему надежду этими загадочными словами, и вместе с тем тревога подымалась в душе его, потому что в течение короткого времени, почти каждый раз как у них заходил разговор, она возвращалась к этому вопросу о его свободе.
– Да что же мне делать, Машенька? – растерянно сказал он, разведя руками. – Наталья Глебовна – жена моя и пользуется добрым здоровьем. Не убить же мне ее, в самом деле.
Марья Даниловна усмехнулась.
– Где уж! – насмешливо проговорила она. – Дай Бог ей много лет еще здравствовать!
Он не мог понять, шутит ли она, или говорит серьезно, но в ее глазах стоял зловещий огонек, и взор ее блестел
III
Марья Даниловна вдруг резко придвинулась к нему, взяла его обе руки и вынудила его этим движением взглянуть ей прямо в глаза.
– Слушай, Никита Тихоныч, что я скажу тебе, и запомни это мое слово навеки. Пока у тебя есть Наталья Глебовна, я не могу любить тебя. Ты сейчас сказал глупое слово. Убить ее ты не можешь… я и не хочу этого, а любить тебя при ней я тоже не могу. Вот почему я и говорю тебе: отпусти меня. Как сделать иначе? Иначе сделать нельзя. Сердцу не прикажешь, и не от нас управляется оно. Но я ненавижу, – вдруг с озлоблением прибавила она, – я ненавижу ее, сердце мое не переносит ее. И этот дом, и этот сад, и эта скамейка, и вся земля, и все люди, и ты сам – все принадлежит ей, всем править она, как твоя жена, как хозяйка. А я что? Я в услужении у нее, я – птица, заточенная в клетку, я – ее холопка. Но я не хочу, не хочу этого! – злобно вскрикнула она. – И не будет этого – доколе я жива, иначе я наложу на себя руки…
– Машенька! – в ужасе воскликнул Стрешнев. – Машенька, опомнись!..
– Я в памяти и опоминаться мне не к чему. Я не хочу быть ее холопкой, когда я знаю, что могла бы владычествовать здесь, править всем, быть хозяйкой… Пусть она, твоя Наталья Глебовна, будет холопкой моей, пусть она служит мне, а не я ей. Этого нельзя? Так что же делать? Скажи, коли знаешь?
– Не знаю, – уныло проговорил он.
– А я знаю.
– Что же?
– Я уже сказала тебе: отпусти меня.
– Я не могу, не могу этого…
– А не можешь – и не надо. Волен ты делать со мной что хочешь – я ведь холопка твоя.
– Не говори так, любовь моя, владычица моя…
Стрешнев был очень расстроен. Он не знал, как утешить, как успокоить расходившуюся Марью Даниловну.
В таких случаях он обыкновенно уходил, раздавленный горем, в тоске бродил по обширному парку, обдумывая эти печальные обстоятельства жизни, потом возвращался домой, с бешеным порывом злобы накидывался на тихую и робкую Наталью Глебовну и, достаточно поиздевавшись над ней, уходил к себе в верхнюю светелку и ложился спать.
Но сон бежал его глаз, и думы одна мрачнее другой заползали в его голову и, точно холодный туман, наполняли его сердце.
Ему припоминались речи Марьи Даниловны, холодный блеск ее больших глаз, торжество, светившееся в них, когда он измывался над своей женой…
Несколько раз, точно выколачиваемые ударом молота, звучали в его сознании соблазнительные речи красавицы с темными намеками на то, что ее любовь может быть куплена лишь устранением с их пути ненавистной Натальи Глебовны.
– Уж и вправду не… – почти громко шептал он, метаясь на кровати чуть не в горячечном бреду.
Но ужас овладевал им, и он гнал от себя эту позорную мысль.
– Нет, нет, это невозможно… Нестаточное это дело для воина, для крещеного, для слуги царского…
Думал он еще, с корнем вырвав из сердца эту страшную любовь, смело отправиться снова на царскую службу и подставить где-либо свою победную головушку под вражескую шведскую пулю.
Но, ведь, он был опальным, и царь воспретил ему являться на службу.