Радуга тяготения
Шрифт:
Ну, Будин, твоя карта тут не врет, если не считать одного малюсенького пустячка, который ты, ну как бы, э-э, забыл упомянуть — интересно, почему… Оказывается, где-то 150 домов в Нойбабельсберге реквизировали и отгородили как особый участок для союзнических делегатов Потсдамской конференции, и Веселый Митроха заховал свою дурь ровно посередке.Колючая проволока, прожекторы, сирены, охрана улыбаться разучилась. Хвала господу, сиречь Зойре Обломму, за этот спецпропуск. Натрафареченные указатели со стрелками гласят «АДМИРАЛТЕЙСТВО», «МИД», «ГОСДЕП», «НАЧШТАБОВ»… Вся малина иллюминирована, аки голливудская премьера. Туда-сюда мотыляются толпы штатских в костюмах, вечерних платьях, смокингах, садятся в лимузины «БМВ» с флажками всех наций у ветровых
Странный, должно быть, у них тут киношный паноптикум. Никого вроде и не парят шлем, плащ или маска. Следуют двусмысленные телефонные звонки с пожатьем плеч, вялый вопросец-другой, но Макса Шлепциха пропускают. В шарабане проезжает компания американских газетчиков, все держатся за пузыри освобожденного мозельского и предлагают Ленитропа отчасти подвезти. Вскоре разгорается спор: что он за знаменитость? Некоторые считают, что он Дон Эмичи, некоторые другие — что Оливер Харди. Знаменитость? что за фигня?
— Да лана вам, — фит Ленитроп, — вы просто не узнали меня в прикиде. Я этот Эррол Флинн. — Не все верят, но он все равно умудряется раздать несколько автографов. При расставании акулы пера обсуждают кандидатку на Мисс Рейнгольд-1946. Громче всех сторонники Дороти Харт, но за Джилл Дарнли — большинство. Ленитропу все это — китайская грамота: немало месяцев минет, прежде чем на глаза ему попадется реклама пива со всеми шестью красотками и он поймает себя на том, что болеет за девушку по имени Хелен Рийкерт: блондинку с голландской фамилией, которая смутно напомнит ему кого-то…
Дом 2 по Кайзерштрассе выстроен в стиле «Высокопрусское Хамло», выкрашен в какой-то блевотно-коричневый, и льдисто-холодная подсветка отнюдь не на пользу колеру. Охраняют дом интенсивнее прочих на участке. Ух, это, интересно, почему, думает Ленитроп. А затем видит трафарет с псевдонимом здания.
«Ох, нет. Только не это. Харэ, позабавились». Он стоит посреди улицы, весь дрожит и почем зря костерит матроса Будина сапожником, мерзавцем и агентом смерти. Вывеска грит: «БЕЛЫЙ ДОМ». Будин вывел его прямиком на щеголеватого очкастого незнакомца, взиравшего на утреннюю Фрид-рихштрассе, — к лицу, что вдруг немым наплывом заменило то, которого Ленитроп никогда не видел, а теперь никогда и не увидит.
Часовые с винтовками на ремнях недвижимы, как и он. Складки его плаща под дуговыми фонарями изъеденно забронзовели. За виллой шумит вода. Музыка выплескивается изнутри и глушит все остальное. Развлекаются. Неудивительно, что он так легко сюда пробрался. Они ожидают фокусника, гостя запоздалого? Блеск, слава. Можно вбежать, броситься кому-нибудь в ножки, попросить амнистии. В итоге заполучить контракт с радиосетью на весь остаток жизни, а-а то и с киностудией! Это и есть милосердие, нет? Ленитроп поворачивается, стараясь понебрежнее, и линяет со света: тут где-то должен быть спуск к воде.
Берег Грибнитцзее темен, осиян звездами, заплетен проволокой, кишит кочующими часовыми. За черной водой искрятся огоньки Потсдама — как кучно, так и рассредоточенно. Чтобы обойти колючку, Ленитропу приходится несколько раз мочить жопу, затем он дожидается, когда часовые соберутся в конце дозорного маршрута вокруг сигаретки, а уж тогда делает рывок, трепеща плащом, весь вымокший, к самой вилле. Гашиш Будина захоронен под стеной, под неким кустом можжевельника. Ленитроп присаживается на корточки и принимается руками выскребать землю.
А внутри дым коромыслом. Девчонки поют «Не сиди под яблоней», и если даже это не сестры Эндрюс, то очень запросто могут быть и они. Аккомпанирует им исполинская секция язычковых. Хохот, звяк стекла, многоязыкая болтовня — обычный вечер рабочего дня на великой Конференции. Пахтач завернут в фольгу и уложен в заплесневелый несессер. Очень хорошо пахнет. Ох черти червивые, ну почему он не прихватил с собой трубку?
На самом деле оно и к лучшему. Над Ленитропом на уровне глаз — терраса и шпалера персиков в молочном цвету. Пока он корячится, извлекая несессер, открываются стеклянные двери, и на террасу кто-то выходит
Ленитроп не выдерживает первым — прикладывает палец к губам и улепетывает, опять вокруг виллы и к берегу, — а Микки Руни остается наблюдать и дальше, облокотившись на балюстраду.
Опять обогнуть колючку, избежать часовых, поближе к урезу воды, держа несессер за шнурок затяжки, в голове уже некая смутная мысль, что надо бы найти другую лодку и погрести обратно по Хафелю — ну конечно! Чего ж нет? И лишь когда до Ленитропа доносится далекий разговор на какой-то другой вилле, он соображает, что, видимо, забрел на русскую территорию участка.
— Гм-м, — высказывается Ленитроп, — ну, в таком случае я, пожалуй…
И вот опять эта сосиска. Силуэта в каком-то шаге от него — из воды, что ли, поднялись? Он разворачивается, успевает заметить широкое чисто-выбритое лицо, волосы львиной гривой зачесаны назад, посверкивают стальные зубы, а глаза темные и ласковые, у Кармен Миранды такие…
— Да, — в английском шепоте ни малейшего акцента, — за вами следили всю дорогу. — Прочие хватают Ленитропа за руки. В левой, у плеча он чувствует острие, почти безболезненное, очень знакомое. И не успевает гортань шевельнуться, как он отбывает — на Колесе, в ужасе хватаясь за убывающую белую точку себя, в первом кувырке анестезии, робко зависнув над тартаром Смерти…
***
Мягкая ночь, вся измазанная золотыми звездами, — про такие ночи в пампе любил писать Леопольдо Лугонес. Подлодка спокойно покачивается на поверхности. Лишь пыхтит трюмная помпа — то и дело заводится под палубами, осушает трюма, а Эль Ньято [199] сидит на юте с гитарой, играет буэнос-айресские тристес и милонги. Белаустеги трудится внизу над генератором. Лус и Фелипе спят.
У 20-мм зенитных пулеметов тоскливо разнежилась Грасиэла Имаго Пор-талес. В свое время в Буэнос-Айресе она была городской сумасшедшей, никого не трогала, дружила со всеми, любых оттенков, — от Сиприано Рейеса, который как-то раз за нее вступился, до «Accion Argentina», на которое работала, пока всех не замели. Литераторы ее особо любили. Говорят, Борхес посвятил ей стихотворение («El laberinto de tu incertidumbre / Me trama con la disquiet ante luna…» [200] ).
199
От исп. El Nato — курносенький либо кривоносый, урод, а также — молодчик.
200
Зд.:А лабиринт неясности твоей
Заткал меня тревожною луною (исп.).