Радуга тяготения
Шрифт:
Нет. Пёклер вот что сделал — предпочел поверить, что в ту ночь ее надо было просто решить, ей не хотелось быть одной. Несмотря на Их игру, на Их осязаемое зло, хоть причин верить «Ильзе» было не больше, чем доверять Им, никакой не верой, не мужеством, а единственно охрани-тельностью он предпочел в это поверить. Даже в мирное время, с неограниченными ресурсами он не сумел бы узнать достоверно, кто она такая, уж по крайней мере — за лезвием нулевого допуска, в коем нуждался его прецизионный глаз. Те годы, что Ильзе прожила между Берлином и Пенемюнде, так безнадежно перепутались — для всей Германии, — что наверняка никакой подлинной цепи событий уже не восстановить, даже с Пёклеровой интуитивной догадкой, что где-то в бумажном мозгу-переростке Государства
Ему, фактически, даже не было ясно, что он этим самым сделал выбор. Но в те звенящие мгновенья в комнате, пахшей летним днем, чей свет еще никто не зажег, когда круглая соломенная шляпка ее — хрупкая луна на покрывале, когда снаружи в темноте красным и зеленым вновь и вновь медленно стекают огни Колеса, а компания школяров на улице горланит песенку, что пели задолго до них, до их распроданного и жестоковыебанного времени: «Juchheierasas-sa! о tempo-tempo-ra!» [233] — доска, и фигуры, и схема ходов, по меньшей мере, пред ним прояснились, и Пёклер знал, что, пока играет, это неизбежно Ильзе — истинное дитя его, настолько, что истиннее и не сочинишь. То был подлинный миг зачатья, когда — опоздав на много лет — он и стал ее отцом.
233
Зд.: «Гип-гип ура времени!» (нем., лат.)
Остаток отпуска они гуляли по «Цвёльфкиндеру», всегда — взявшись за руки. Путь им освещали фонари, что раскачивались в слоновьих хоботах на головах, водруженных на высокие столбы… путь по мосткам-паутинкам, с которых видно снежных барсов внизу, обезьян, гиен… по миниатюрной железной дороге, меж гофрированных труб — ног динозавров из стальной сетки, — к клочку африканской пустыни, где каждые два часа подлые туземцы пунктуально шли на приступ лагеря храбрых синих мундиров генерала фон Троты, причем все роли исполняли неудержимые мальчишки, — это патриотическое действо неимоверно любили дети всех возрастов… на самую верхушку гигантского Колеса, такого голого, такого некрасивого, у которого лишь одна явная цель: поднять и напугать…
В последний вечер — хотя Пёклер этого не знал, ибо ее заберут так же внезапно и невидимо, как и раньше, — они опять стояли и разглядывали чучела пингвинов и фальшивый снег, а вокруг мерцало искусственное полярное сиянье.
— На следующий год, — сжав ее руку, — если захочешь, мы сюда вернемся.
— О да. Каждый год, Папи.
Назавтра она исчезла — ее забрали в надвигавшуюся войну, и Пёклер остался один в стране детей, чтобы все-таки возвратиться в Пенемюнде — одному…
Так с тех пор и повелось — шесть лет. В год по дочери, всякая — где-то на год старше, всякий раз — практически с нуля. Длилось только ее имя — да еще «Цвёльфкиндер» и любовь Пёклера: любовь сродни инерции зрительного ощущения, ибо Они ею воспользовались, дабы создать Пёклеру движущийся образ дочери, вспышками показывали ему лишь эти летние ее кадры, а на его долю уже выпало сотворить иллюзию единственного ребенка… и что здесь толку от временной шкалы — 24-я доля секунды или год (не более, думал инженер, чем в аэродинамической трубе или осциллографе, чей вращающийся барабан можно ускорять или замедлять по желанию…)?
За аэродинамической трубой Пенемюнде Пёклер привык стоять по ночам рядом с огромной сферой 40 футов в высоту и слушать, как труженики-насосы извлекают воздух из белого шара: пять минут густеющей пустоты — и один ужасающий ах: 20 секунд сверхзвукового течения… потом заслонка падает, и насосы опять за свое… Пёклер дослушался до того, что весь год, пустеющий ради двух недель в августе, сконструированных с равным тщанием, стал восприниматься как его собственный цикл затворенной любви. Он улыбается,
В 43-м, уехав в «Цвёльфкиндер», Пёклер пропустил британский воздушный налет на Пенемюнде. Он вернулся на станцию и едва взгляд его упал на бараки «иностранных рабочих» в Трассенхайде, стертые с лица земли, разбомбленные до основания, тела еще выкапывали из руин, как сразу вкралось кошмарное подозрение — и отмахнуться никак не получалось. Вайссман берегего для чего-то — какой-то исключительной участи. Эсэсовцу неким образом стало известно, что британцы в эту полночь станут бомбить, он еще с 39-го знал и так основал традицию августовских увольнительных, из года в год, только чтобы защитить Пёклера от единственной плохой ночи. Не вполне уравновешенно… несколько параноидально, да, да… но мысль урчала себе в мозгу, и Пёклер чувствовал, что каменеет.
У него на глазах из земли сочился дым, обугленные деревья падали при малейшем дуновении с моря. Пудра пыли вздымалась на каждом шагу, выбеливала одежду, обращая лица в пыльные личины. Чем дальше в глубь полуострова, тем меньше убыли. Странный градиент смерти и разрушений — с юга к северу, самым бедным и беспомощным досталось больше всего, — так же и в Лондоне год спустя, когда начали падать ракеты, градиент пролегал с востока на запад. Больше всего потерь было среди «иностранных рабочих» — так иносказательно звались гражданские пленные, привезенные из стран, оккупированных Германией. Аэродинамическая труба и измерительный пост нетронуты, цеха малосерийного производства повреждены самую малость. Коллеги Пёклера были у Научных Корпусов, куда попали бомбы, — призраками бродили в утреннем тумане, еще не выжженном солнцем, умывались пивом из ведер, потому что водоснабжение пока не восстановили. Таращились на Пёклера, и некоторым — таких хватало — не удавалось сгонять с лиц упреки.
— Я б такое тоже с удовольствием пропустил.
— Доктор Тиль погиб.
— Как волшебная страна, Пёклер?
— Простите, — говорил он. Он же не виноват. Прочие молчали: кто-то наблюдал, кто-то еще не отошел от ночного шока.
Тут явился Монтауген.
— У нас уже сил нет. Можешь со мной в малосерийный цех сходить? Там разбирать и разбирать, лишние руки не помешают. — Они поплелись, каждый — в своем пылевом облаке. — Ужас был, — говорил Монтауген. — Все почти на пределе.
— Они так говорят, будто я это сделал.
— Тебя совесть мучает, что был не здесь?
— Мне непонятно, почему меня здесь не было. Вот и все.
— Потому что ты был в «Цвёльфкиндере», — отвечал просветленный. — Не городи сложностей.
Пёклер старался. Это работа Вайссмана, разве нет, Вайссман у нас садист, он и отвечает за придумку новых вариаций игры, наращивает ее до максимальной жестокости, когда Пёклера обдерут до голых нервов, кровеносных сосудов и сухожилий, все мозговые извилины отутюжат в сиянии черных свечей, негде укрыться, полностью во власти хозяина… мгновенье, когда он наконец определится сам для себя… Вот чего Пёклер, оказывается, теперь ждал — комнаты, которой никогда не видел, церемонии, которую не мог выучить заранее…