Радуга тяготения
Шрифт:
Вот она сбросила одну вуаль, тонкую белую накипь, едкий осадок недавней ночи в Берлине.
— Пока ты спал, я ушла из дома. Выбралась на улицу, босиком. Нашла труп. Мужчина. Седая недельная щетина и старый серый костюм… — Он лежал неподвижно и очень бело за стеной. Она прилегла рядом и обвила его руками. Подмораживало. Тело перекатилось к ней, и смерзшиеся складки не разгладились. Его щетинистое лицо оцарапало ей щеку. Пахло не хуже, чем холодное мясо из ледника. Она обнимала его до утра.
«Расскажи мне, как это в твоей земле». Что ее разбудило? Сапоги по улице, ранний паровой экскаватор. И не расслышишь собственного усталого шепота.
Труп отвечает: «Мы живем очень глубоко под черной грязью. Много дней пути». Хотя члены его были неподатливы, не подвигаешь, как у пупса, можно заставить его говорить и думать в точности то, чего ей хочется.
И
«М-м, а тут уютно. Время от времени можно чем-нибудь у Них поживиться — дальним рокотом, намеком на очерк какого-нибудь взрыва, что проходит сюда сквозь землю над головой… только ничего совсем близконе бывает. Тут так темно, что светится всякое. Мы можем летать. Секса нет. Зато есть фантазии, даже много таких, которые раньше мы применяли к сексу… которыми раньше модулировали его энергию…»
В роли бестолковой дебютантки Лопы Либидих она оказалась среди потопа — в обличье поломойки ее несло по разлившейся реке в ванне с богатым повесой Максом Шлепцихом. Мечта любой девушки. Фильм назывался «Jugend Herauf!» [294] (разумеется, беззаботная игра с популярной в то время фразой «Juden heraus!» [295] ). На самом деле все сцены в ванне снимались с рирпроекцией — собственно на рекус Максом в одной ванне она так и не попала, все делали дублеры, и в окончательной копии выжил лишь очень мутный дальний план. Фигуры перетемнены и искажены, напоминают обезьян, и освещение причудливо, будто всю сцену награвировали на темном металле — на свинце, скажем. Дублером Греты был итальянский каскадер по имени Блаццо в длинном светлом парике. Некоторое время они крутили роман. Но с ним в постель Грета не ложилась, если он не надевал этот парик!
294
Зд.: «Подымайся, молодежь!» (нем.)
295
«Жиды, вон!» (нем.)
По реке хлещет дождь: слышно, как приближаются пороги, их по-прежнему не разглядишь, но они реальны и неизбежны. И обоим дублерам сейчас странненько, до щекотки страшно: вдруг они и впрямь потерялись, а на берегу за тонкими серыми каракулями ивняка нет никакой камеры… вся группа, звукооператоры, рабочие-постановщики, осветители уехали… а то никогда и не приезжали… и что это принесли теченья, что это стучится нам в белоснежную скорлупку? что это за удар, такой жесткий и глухой?
Бьянка обычно серебряная или вообще никакого цвета: снята тысячу раз, процежена сквозь стекло, искажена туда-обратно линяющими фиолетовыми поверхностями двойных и тройных «Протаров», «Шнайдер-Ангулонов», «Фойхтлендер-Коллинеаров», «Штайнхайль-Ортоштигматов», «Гундлах Тёрнер-Рейхов» 1895 года. Грете всякий раз чудится душа ее дочери, неистощимая душа… Этот шарф единственного чада, заправленный на талии, вечно выбивается беззащитно пред ветром. Называть ее продолжением материного эго — само собой, нарываться на жесточайший сарказм. Но время от времени Грете выпадает возможность увидеть Бьянку в других детях — призрачную, как при двойной экспозиции… ясно да очень ясно в Готтфриде, юной домашней зверюшке и протеже капитана Бликеро.
— Опусти мне пока бретельки. Тут хватит темна? Смотри. Танатц говорил, они светятся. И что он выучил их все наизусть. Очень белые сегодня, правда? Хм-м. Долгие и белые, как паутинки. На заднице у меня тоже есть. И на бедрах изнутри… — Много раз по окончании, когда остановится кровь и Танатц смажет спиртом, он садился, а она ложилась ему на колени, и он читал шрамы у нее на спине, как цыганка по картам. Шрам жизни, шрам сердца. Croix mystique.Что за удачи и фантазии! Он так воодушевлялся после порки. Так увлекала его мысль, что они всё непременнопреодолеют, избегнут. Засыпал, не успевали неистовство и надежда его оставить. В такие минуты перед самым сном она любила его больше всего, ее дорсальная сторона пылала, его маленькая голова бременем у нее на груди, клетка за клеткой в ночи на ней безмолвно стягивались рубцы. Надежно ей, что ли…
Всякий раз, как обрушивалась
У одной ракетной площадки в сосняке Танатц и Гретель отыскали старую дорогу, по которой больше никто не ездил. Там и сям в зеленом подлеске виднелись обломки дорожного покрытия. Казалось, пойди они по этой дороге — доберутся до города, станции или заставы… совершенно неясно, что найдут. Но людей там давно уже не будет.
Они держались за руки. На Танатце была старая куртка из зеленой замши, с заплатами на рукавах. На Гретель — ее старое верблюжье пальто и белый платок. Местами на старую дорогу нанесло хвои — так толсто, что глушила шаги.
Они вышли на оползень, где много лет назад размыло дорогу. Гравий солью с перцем ссыпался по склону к реке, которую они слышали, но не видели. Там висел старый автомобиль «ганномаг-шторм» — носом вниз, одна дверца настежь раскурочена. Лавандово-серый металлический остов обобран дочиста, как олений скелет. То, что так сделало, — где-то рядом, в лесах. Они обогнули руину, боясь приблизиться к паучье-растрескавшимся стеклам, к трудной смерти в тенях переднего сиденья.
Меж деревьев виднелись останки домов. Свет теперь отступал, хотя еще не настал полдень и чаща не сгустилась. На середине дороги возникли гигантские какахи — свежие, выложенные загогудинами, словно жилы вервия, темные и узловатые. Что могло их оставить?
В тот же миг и она, и Танатц сообразили: должно быть, уже много часов они бредут по развалинам великого града — не древним руинам, но сотворенным при их жизни. Впереди тропа изгибалась дальше, в лес. Но теперь нечто стояло между ними и тем, что за изгибом: незримое, неощутимое… некий наблюдатель.Говоря: «Ни шагу дальше. Это всё. Ни единого. Возвращайтесь».
Невозможно было двинуться дальше ни на шаг. Оба в ужасе. Повернулись, ощущая его спинами, и быстро ушли прочь.
Вернувшись к Schussstelle,они застали Бликеро в последней стадии безумия. Стволы на холодной лужайке были начисто ободраны, кровоточили бусинами смолы от ракетных факелов.
— Он мог бы нас изгнать. Бликеро был местным божеством. Ему бы даже клочок бумаги не потребовался. Но он хотел, чтобы все мы остались. Отдал нам лучшее — кровати, еду, пойло, наркотики. Что-то планировалось — там участвовал мальчик Готтфрид, это было неопровержимо, как первый утренний запах смолы в голубой дымке. Но Бликеро ничего нам не рассказывал.
Мы переехали на Пустошь. Там были нефтепромыслы, почерневшая земля. Сверху ромбами летали «Jabos» [296] , охотились на нас. Бликеро перерастал — в другого зверя… вервольфа… только в глазах уже ничего человеческого: оно день ото дня линяло и замещалось серыми бороздами, красными капиллярами, что складывались в схемы не человеческие. Острова— сгустки островов в море. Иногда топографические линии — гнездились в общей точке. «Это карта моего Ur-Heimat [297] , — вообрази визг такой тихий, что он почти шепот, — Царства Лорда Бликеро. Белой земли». Я вдруг поняла: теперь он видел мир в мифических далях— свои карты, настоящие горы, реки и краски. Не по Германии он перемещался. То было его личное пространство. Но с собою он брал и нас!Пизда моя набрякла кровью при опасности, угрозе нашего уничтоженья, восхитительное незнанье того, когда обрушится, ибо пространство и время принадлежали Бликеро… Он не откатывался по дорогам, не переходил по мостам или низинам. Мы плыли по Нижней Саксонии от острова к острову. Каждая пусковая площадка — новый остров в белом море. У каждого острова в центре высился пик… позиция самой Ракеты? момент отрыва? Германская «Одиссея». Который окажется последним — родным островом?
296
Общеупотребительное сокр. от нем. Jagdbomber— истребитель-бомбардировщик.
297
Прародина (нем.).