Радуга тяготения
Шрифт:
Закат желто-красен, как баллон. Мягкий шар, коробясь, оседает на горизонт персиком на фарфоровом блюде.
— Чем дальше на юг, — продолжает Шнорп, — тем быстрее летит тень, на экваторе — тысяча миль в час. Фантастика. Преодолевает скорость звука где-то над Южной Францией, на широте Каркассонна примерно.
Ветер пихает их дальше, к северо-северо-востоку.
— Южная Франция, — вспоминает Ленитроп. — Ага. Вот и я там скорость звука преодолел…
***
В Зоне разгар лета: души покойно обретаются за обломками стен, крепко спят, свернувшись в воронках, трахаются, задрав серые рубашки, под сводами водоводов, грезят, дрейфуя средь полей. О еде грезят, о забвенье, о какой-то другой истории…
Безмолвия — убежища звука, так перед приливной волной убегает прибой: звук сливается по склонам акустического
Туда-сюда по всей этой трепещущей плоти перемещается безумный падальщик Чичерин — металлический главным образом. Когда он говорит, стальные зубы его подмигивают. Под начесом у него — серебряная пластина. Золотая проволочная плетенка трехмерной татухой скрепляет мелкие обломки хрящей и косточек в правом коленном суставе, чья форма чувствуется всегда — печать ручной работы боли, его благороднейшая боевая награда: потому что невидима и только он ее ощущает. Четыре часа операции, в темноте. На Восточном фронте; ни сульфаниламидов там, ни анестезии. Есть чем гордиться.
Сюда он пришел маршем — хромая, чего, как и золота, у него не отнимешь, — из хлада, из низин, из тайны. Официально он подчиняется ЦАГИ — это Центральный аэрогидродинамический институт в Москве. Среди прочего в его задачи входит техническая разведка. Но подлинное задание у Чичерина в Зоне — личного свойства, маниакального характера и не отвечает, как неоднократно и разнообразно ему уже намекало со всей прозрачностью начальство, интересам народа. Чичерину сдается, что в буквальном смысле это недалеко от истины. Не уверен он только в интересах тех, кто его предупреждал. Быть может, у них свои резоны ликвидировать Энциана, что бы они там ни говорили. С Чичериным у них могут быть разногласия насчет сроков, мотивов. У Чичерина мотивы — не политические. Государствочко, что он строит в германском вакууме, основано на непреодолимой потребности, которую он уже и не старается понять, — на нужде уничтожить Шварцкоммандо и этого своего мифического сводного брата Энциана. Чичерин — из породы нигилистов: среди предков у него пруд пруди бомбистов и удачливых боевиков. Он даже отдаленно не родня тому Чичерину, что сговорился с Вальтером Ратенау в Рапалло. Тот, меньшевик, обратившийся в большевизм, смотрел далеко, и в эмиграции своей, и при возвращении верил в Государство, что их всех переживет, когда явится кто-нибудь и сядет на его место за столом, как сам он некогда подсидел Троцкого: сидельцы-то приходят и уходят, а сиденья остаются… ну и ладно. Такоебывает Государство. А вот с другой стороны, есть и чичеринская разновидность: смертное Государство, что не продержится дольше своих отдельных граждан. Он связан — любовью и страхом телесным — с теми студентами, что гибли под колесами карет, с глазами, по которым видны бессонные ночи, с объятьями, одержимо раскрытыми навстречу смерти от абсолютизма. Чичерин завидует их одиночеству, их желанию пройти до конца самостоятельно, вне пределов даже военной структуры, а часто и без ничьей поддержки или любви. Его собственная сеть фройляйн по всей Зоне — компромисс: он знает, что в ней чересчур уютно, даже если разведданные хороши. Однако ощутимые опасности любви, привязанности все равно для него слишком пустяковы, если учитывать то, что он должен сделать, — можно их и принять.
В самом начале сталинских дней
Чичерин приехал в эту дальнюю глушь даровать здешним племенам алфавит: среди них бытовала чистая речь, жест, касание, даже арабскую вязь не надо заменять. Чичерин работал подотчетно местному ликбезу— в Москве цепь ликбезов была известна под названием «красные юрты».С равнин съезжались молодые и старые киргизы, вонявшие конями, кумысом и травяным дымом, заходили внутрь и пялились на грифельные доски, покрытые меловыми закорюками. Чопорная латиница была в диковинку даже русским кадрам — высокой Галине в списанных армейских галифе и серых казацких сорочках… завитой горячими щипцами мягко лицей Любе, ее дорогой подруженьке… Вацлаву Чичерину, политическому сыскарю… все агенты — хотя никто под таким углом сего не рассматривал — представляли НТА (Новый Тюркский Алфавит) в до изумления чужой стране.
По утрам после общего завтрака Чичерин обычно брел в красную юрту на предмет поглядеть на эту училку Галину — она как-то по нраву, должно быть, женской сцепке-другой в его характере… в общем… часто выходил наружу, а в утренних небесах сплошные молнии — всполохи, ярые. Ужас. Земля содрогается почти неслышимо. Конец света, может, и настал, да только в Средней Азии это вполне себе обычный денек. Одно небохватное биенье за другим. Тучи, некоторые — очень четкие профилем, черные и рваные, — армадами плывут к азиатской Арктике над привольными десятинамитрав, стеблями коровяка, что зыбятся прочь с глаз, серо-зеленые на ветру. Поразительный тут ветер. Но Чичерин стоит посередь улицы под открытым небом, подсмыкивает штаны, уголки лацканов колотятся об грудь, материт Армию, Партию, Историю — что ни загнало его сюда. Никогда не полюбит он ни это небо, ни равнину, ни народ этот, ни живность этого народа. И не оглянется, нет, даже на самых топких бивуаках души, даже в голом Ленинграде при встречах с неизбежностью смерти — своей и товарищей, — не припрячет никаких воспоминаний о Семиречье, чтобы в них укрываться. Ни донесшейся музыки, ни поездки летней… ни коня в степи в гаснущем свете дня…
Уж точно не Галину. Галину даже «воспоминанием» по уму не назовешь. Она уже скорей как закорюка алфавита, как порядок неполной разборки винтовки Мосина: да, это как помнить, что указательным пальцем левой руки следует придерживать курок в оттянутом положении, правой вынимая затвор, комплект взаимосвязанных предосторожностей, часть процесса, что протекает у трех изгнанников, Галины/Любы/Чичерина: там утрясаются перемены, своя маленькая диалектика, пока все не заканчивается, и за структурой больше ничего и не упомнить…
Глаза ее прячутся в железных тенях, глазницы потемнели, словно от очень метких ударов. Нижняя челюсть маленькая, квадратная, выпячена, когда говорит, больше видно нижние зубы… Улыбки не дождешься. У костей черепа резкие обводы, припаяны друг к другу крепко. В ее ауре меловая пыль, хозяйственное мыло, пот. И по углам — всегда — ее комнаты, у окна — отчаявшаяся Люба, хорошенькая соколица. Галина ее выучила — но летает из них только Люба, лишь ей ведом верстовойнырок, удар когтей, кровь, а поджарой хозяйке ее суждено оставаться внизу, в классе, запертой словами, сугробами, изморозными схемами белых слов.
За тучами вибрирует свет. Чичерин несет грязь с улицы в центр ликбеза,Люба заливается румянцем, комичный китаец-разнорабочий Чу Пян как бы лебезит и шваброй метет перед ним пол, ранний ученик-другой оделяет непроницаемым взором. Разъездной «местный» учитель Джакып Кулан поднимает голову от кучи пастельных топографических карт, черных теодолитов, шнурков, тракторных сальников, запальных свечей, рулевых тяг в тавоте, стальных палеток, патронов калибра 7,62 мм, крошек и огрызков лепешек, чтобы поклянчить папироску, которая уже покинула чичеринский карман и на пути к нему.