Радуга в небе
Шрифт:
— Куда поедем, леди? — спросил он, сверкнув белыми зубами. И опять она на секунду почувствовала смятение.
— Ратленд-сквер, сорок, — сказала она.
Он приложил руку к фуражке и бесстрастно запустил мотор. Казалось, он, заодно с ней, не замечал Скребенского.
Последний сидел в такси, как зверь, загнанный в капкан; его лицо все еще подергивалось, и время от времени он легонько встряхивал головой, словно желая смахнуть с глаз слезы. Руки его лежали неподвижно. Глядеть на него ей было невыносимо. И она сидела, вздернув голову и отвернув ее к окну.
Наконец,
И внутри, в ее лоне, пламенем вспыхнула боль — боль за него.
— Я не собираюсь тебя обижать, — сказала она, кладя ладонь, очень легко, нерешительно, ему на плечо. — Слова как-то сами вырвались. Не придавай им значения, право!
Он оставался по-прежнему тих, слушал, но без чувств, светясь все тем же скудным светом омытого дождем неба. Она выжидала, глядя на него так, словно он был каким-то любопытным непонятным существом.
— Ты больше не будешь плакать, да, Тони?
Вопрос ожег его стыдом и горьким ожесточением против нее. Она заметила, что усы у него мокрые от слез. Вынув свой платок, она вытерла ему лицо. Грузная бесстрастная спина водителя была постоянно повернута к ним — словно он все понимал, но оставался равнодушен. Скребенский сидел неподвижно, пока Урсула вытирала ему лицо — нежно, тщательно и вместе с тем неловко, не так, как если б это делал он сам.
Ее платок был слишком мал и вскоре промок насквозь. Она пошарила в его кармане в поисках его платка. Потом с помощью платка уже более объемистого и удобного она тщательно вытерла ему лицо. За все это время он не переменил позы. Потом она приникла щекой к его щеке и поцеловала его. Лицо его было холодным. Ее это ранило. Она увидела, что на глаза ему опять набегают слезы. Как малому ребенку, она опять вытерла и эти слезы. Но теперь и она сама была на грани слез. Она закусила губу.
Так она и сидела — очень тихо из страха заплакать, очень близко к нему, держа его руку, сжимая ее тепло и любовно. А между тем такси продолжало свой бег и уже начали сгущаться сумерки, теплые сумерки середины лета. Они долго ехали так, совершенно не шевелясь. Лишь то и дело рука Урсулы крепче сжимала его руку, любовно смыкая пальцы вокруг его пальцев, а потом постепенно ослабляя пожатие.
Сумерки начали темнеть. Появились первые огоньки — один, другой. Водитель притормозил, чтобы зажечь свет. Скребенский впервые пошевелился — подался вперед, следя за действиями водителя. Лицо Скребенского не меняло выражения — спокойного, тихого, просветленного, почти как у ребенка, и взгляда, бесстрастного, равнодушного.
Они видели чужое лицо водителя — полнокровное, смуглое, видели, как он, насупив брови, проверяет освещение. Урсула содрогнулась. В лице этом было что-то от животного, зверя, но зверя сильного, быстрого и осторожного; он знал все про них, они были почти что в его власти.
— Любимый? — шепнула она ему вопросительно, когда автомобиль опять набрал скорость.
Он ничего не произнес, не сделал ни малейшего движения. Руки он не отнял, позволив ей в сгущавшейся тьме потянуться к нему и поцеловать его неподвижную щеку. Слезы кончились — больше он плакать не будет. Он был собран, он был опять самим собой.
— Любимый! — повторила она, пытаясь привлечь его внимание. Но пока что это было трудно.
Он смотрел в окошко. Они ехали мимо Кенсингтонского сада. И впервые губы его разомкнулись.
— Может быть, выйдем и погуляем в парке? — предложил он.
— Да, — тихо сказала она, не уверенная в том, что последует.
И не прошло секунды, как он уже снял с крюка переговорную трубку. Она видела, как крепкий коренастый сдержанный водитель склонил голову к трубке.
— Остановите у Гайд-парк-Корнер!
Темный очерк головы впереди кивнул, но автомобиль продолжал ехать как ехал.
Вскоре они подкатили к тротуару. Скребенский заплатил водителю. Урсула стояла чуть в отдалении. Она видела, как водитель отсалютовал, получив чаевые, а потом, прежде чем завести мотор, повернулся и обратил к ней свой взгляд, взгляд быстрого и мощного зверя, чьи глаза глядят так внимательно, посверкивая белками из темноты. И он уехал, исчез в толпе. Он отпустил ее. А она боялась.
Скребенский повел ее в парк. Там все еще играл оркестр и на площадке толпился народ. Они послушали музыку, пока та не затихла, а потом прошли на темную скамейку и сели, тесно прижавшись, рука в руке.
И наконец из тишины послышалось ее недоуменное:
— Что тебя так обидело?
Она и вправду в тот момент не понимала этого.
— Что ты сказала, будто вообще не хочешь выходить за меня замуж, — с детской непосредственностью отвечал он.
— Но зачем было так уж обижаться? Не надо воспринимать каждое мое слово буквально.
— Не знаю, зачем. Я не хотел, — сказал он покорно, пристыженно.
Она ласково сжала его руку. Они сидели, тесно прижавшись, глядя, как мимо них фланируют солдаты со своими подружками, как по краю парка проплывают огоньки.
— Не знала, что ты так меня любишь.
— Не в этом дело, — сказал он. — Просто я был ошеломлен. Но я и люблю. И мне это нужно. Нужнее всего на свете.
Голос его был так тих и бесцветен, что сердце у нее зашлось страхом.
— Любимый! — воскликнула она, приникая еще теснее. Но говорила в ней не любовь, говорил страх.
— Мне это очень нужно, нужно, как ничто другое на том и на этом свете, — говорил он все тем же твердым бесцветным голосом, каким говорят о чем-то непреложном.
— Что именно нужно? — печально пробормотала она.
— Нужна ты, и чтобы ты была рядом.
И опять ее охватил страх. Неужели ей суждено покориться? Она съежилась возле него, тесно, очень тесно прижавшись. Они сидели совершенно неподвижно, вслушиваясь в сильный, тяжкий, мерный городской гул, воркованье проходивших мимо парочек, стук солдатских сапог.