Радуга в небе
Шрифт:
Она сидела спокойно, со странной тихой улыбкой на лице. Страха в ней не было. Приняв его, она хотела отдаться ему и этому часу, сиюминутности. Будущего не существовало, прошлое исчезло, был лишь этот час, ее час. Она не замечала даже его, сидящего рядом с ней во главе стола. Он был совсем близко, и скоро они станут одно целое. Чего же больше?
Когда настало время гостям расходиться, ее темное лицо посветлело, гордо вскинув голову, она оглядела собравшихся ясным взглядом широко открытых глаз, и мужчины потупились, а женщины восторженно признали ее превосходство. Прощаясь с гостями, она выглядела удивительно, ее безобразно широкий рот улыбался улыбкой гордости и понимания, голос был тих, но звучен, и иностранный акцент приятно ласкал слух, а взгляд больших расширенных глаз был устремлен куда-то мимо всех и каждого.
А Брэнгуэн стоял подле нее, обмениваясь сердечными рукопожатиями с друзьями, с благодарностью принимая их поздравления, радуясь знакам внимания. Но сердце мучительно ныло, и улыбаться он даже не пытался. Близилось время его испытания и посвящения, его Гефсиманский сад и победное увенчание и торжество.
С ней связано было так много ему неясного. Приблизившись к ней, он подошел вплотную к такой ужасной и мучительной неизвестности. Как объять и измерить ему эту бездну? Как обвить руками темную глубину, прижать ее к груди, предаться ей? Каких только угроз она не таит в себе! Да пыжься он до скончания веков, тянись изо всех сил, все равно ему этого не постичь, не отдать самого сокровенного, что доныне принадлежало только ему, милостям этой неведомой силы. Да и какой мужчина сможет одолеть ее, заключить в свои объятия, овладеть ею с уверенностью, что победил лежащее возле самого его сердца ужасное неведомое? Да что она такое на самом деле, чему он должен посвятить себя, одновременно объяв это и пропитавшись этим?
Ему предначертано стать ее мужем. Это решено. И он жаждет этого больше всего на свете, больше самой жизни. И вот она стоит подле него в своем шелковом платье и глядит на него взглядом таким странным, что в душу заползает подобие ужаса — такая она странная, и чужая, и грозно-неотвратимая. Он не вынесет этого взгляда из-под странно насупленных густых бровей.
— Поздно уже? — спросила она.
Он взглянул на часы.
— Нет, половина двенадцатого, — сказал он. И под каким-то предлогом ретировался на кухню, оставив ее в комнате стоящей посреди разора, беспорядка и пустых бокалов.
Возле очага, обхватив голову руками, сидела Тилли. Когда он вошел, она вздрогнула.
— Почему ты еще не легла? — спросил он.
— Подумала, лучше здесь побуду, запру, замки проверю, — сказала она.
Ее тревога успокоила его. Дав ей какие-то распоряжения, он вернулся к жене, уравновешенный и немного пристыженный. Она постояла, с минуту глядя на него, следя за его движениями и за тем, как он избегает ее взгляда. Потом она сказала:
— Ты не обидишь меня, правда?
Она была по-девичьи миниатюрной, с пугающим странным взглядом широко распахнутых глаз. Сердце прыгало и замирало в нем от любовной тоски и желания, он слепо шагнул к ней и обнял ее.
— Я хочу этого, — сказал он, все крепче и крепче обнимая ее.
Настойчивость его прикосновений успокоила ее, и она обмякла на его груди, недвижимая, отдаваясь в совершенной покорности. И он дал себе забыть о прошлом и будущем, укрывшись в настоящем — этой минуте близости, когда, овладев ею, он был с ней, а все, что не было ею, исчезло, и осталось лишь объятие, в котором они сжимали друг друга, объятие, превыше всякой очевидной чуждости. А утром его вновь одолело смущение. Она все еще была ему чужой, незнакомой. Но к страху теперь примешивалась гордость, вера в себя как в ее супруга. И она, забыв обо всем в этот час нового пробуждения, излучала такую силу и радость, что он трепетал, прикасаясь к ней.
Все переменилось для него теперь с женитьбой. Окружающее стало таким далеким, мелким с тех пор, как познал он мощный родник своего бытия, а глазам его открылась новая вселенная, и он только диву давался, вспоминая пошлость своей прежней жизни. Во всем вокруг ему виделись теперь эти новые спокойные и прочные узы — в скотине на лугу, в молодых всходах пшеницы, колышущихся под ветром.
И каждый раз возвращаясь домой, он шел туда в твердом ожидании, как человек, которому предстоит глубокое и неведомое наслаждение. И приходя в обед, он минуту медлил в дверях, проверяя, здесь ли она. И видел, как она ставит тарелки на добела выскобленный стол. Мелькали тонкие руки — она была тоненькая, пышные юбки прикрывал маленький шелковый передник, а темные волосы на изящной головке были стянуты
Разумом же они друг друга замечали редко.
— Я не опоздал? — спрашивал он.
— Нет, — отвечала она.
И он занимался собаками или ребенком, если девочка была рядом. Малышка Анна играла где-нибудь в усадьбе, то и дело впархивая к матери — прижаться к материнским юбкам, напомнить о себе, обменяться с ней поцелуем, — а потом, забыв о ней, опять убегала прочь.
Но и беседуя с ребенком или же общаясь с собакой, трущейся у его ног, он чувствовал рядом присутствие жены и как она тянется к полке углового шкафа в тесном корсаже и кружевной косынке. И мучительно замирало сердце от сознания, что она принадлежит ему, а он — ей. Он сознавал, что живет рядом с ней и ею. Но владеет ли он ею? Навсегда ли она здесь? Не может ли уйти? Нет, по-настоящему она ему не принадлежит, и то, что их связывает, — не настоящий брак она может исчезнуть. Не видит он себя ее господином, мужем, отцом ее детей. Она не из этого мира. И в любую минуту способна уйти, исчезнуть. А ему остается лишь тянуться к ней в вечном неистовом неутолимом желании. И вечно возвращаться домой, поворачивая туда, куда несут ноги, вечно к ней, недостижимой, в неутоленной жажде, не знающей покоя, потому что она может уйти.
Вечером наступало счастье. Закончив дела в усадьбе, он шел в дом, мылся, ребенка укладывали, а он садился у камина с кружкой пива на каминной полке и длинным белым чубуком в руках, остро чувствуя ее присутствие рядом, напротив него, у другого края камина, над пяльцами или за беседой с ним, и до утра он был в безопасности. Она была удивительно сдержанна и говорила мало. Изредка она вскидывала голову, и серые глаза загорались странным светом, далеким и от него, и от этого места, и тогда она начинала рассказывать ему о себе. Казалось, она возвращалась тогда в прошлое, особенно в детство свое и девичество, в годы, проведенные с отцом. О первом муже она говорила редко. А иногда, блестя глазами, она переносилась обратно к себе домой и рассказывала о бурном времени повстанческого движения, о том, как они с отцом уехали в Париж, о сумасбродстве крестьян, когда священная буря губительного и саморазрушительного энтузиазма пронеслась над страной.
Или же она поднимала голову и говорила:
— Когда из конца в конец страны протянули железную дорогу, потом появились и железнодорожные ветки поменьше, одна из таких прошла и через наш городок. Так вот, я была маленькой, и Гизла, моя гувернантка, потрясенная, скрывала это от меня, но я услышала, как судачит прислуга. Помню, рассказывал это Пьер, кучер. Будто мой отец с приятелями-помещиками выписали себе целый вагон — ну, какой в поезде на железной дороге… и спишь в нем…
— Спальный вагон. Она усмехнулась.
— Помню, разразился скандал, да… целый вагон, и в нем девушки, понимаешь, filles голые, вагон, полный девок, и прибыли они в нашу деревню. А набирали они их по еврейским местечкам, и это был ужасный скандал. Можешь вообразить? Вся округа взбудоражилась, и матери это очень не понравилось. Гизла сказала мне: «Мадам не должна узнать, что вы слышали про все это».
— Мама, она все время плакала и кидалась с кулаками на отца, она буквально готова была его растерзать. А он все повторял, это когда она плакала из-за продажи леса — он продал лес, чтобы сорить деньгами, закатиться в Варшаву, в Париж или в Киев, — она плакала и требовала, чтобы он аннулировал сделку, а он вскакивал с места и твердил: «Знаю, знаю, знаю! Тысячу раз уже все это слышал! Придумай что-нибудь поновее, а это я все знаю, как свои пять пальцев!» И все это на моих глазах. И веришь ли, мне нравился он, когда стоял вот так, прислонясь к двери, и лишь повторял: «Знаю, знаю! Все это я уже слышал!» Уж таким он был, что поделаешь, хоть убей — изменить его характер она не могла. Всех могла, а вот его — не могла!