Радуга в небе
Шрифт:
Но как же беспомощна и бессмысленна эта личность — как младенец-сосунок. Тихий, спокойный и, можно сказать, смиренный. Наконец-то он пребывал в неизменности, обретя свободу, независимость и отдельность.
Она чувствовала облегчение, освободившись от него. Она предоставила его себе самому. Но порой она плакала от усталости и беспомощности. А он был ее мужем, о чем она, кажется, забывала в ожидании ребенка. Ожидание это согревало ее и усыпляло. Она погружалась в долгие размышления, неотчетливые, уютные, туманные, и не желала, чтобы ее извлекали из этой ее туманной смутности. А опорой ей был и он тоже.
Иногда
Он понимал, что ей что-то надо от него, и всем сердцем стремился ей это дать. Сердце его рвалось к ней. И когда она поднимала лицо, сияющее и румяное, как облачко, сердце его все еще рвалось к ней, теперь уже издалека, рвалось, преисполненное обожания. Она была прекрасна, как цветок, а он любовался и обожал ее, теперь чужой и далекий.
Так проходили недели, приближался срок, они были тихи, ласковы и тихо счастливы. Его неуемная темная страсть, бушующая неудовлетворенность словно замерли в нем, укрощенные, лев в нем теперь уживался с ягненком.
Она любила его сильно и истово, и он ждал, находясь рядом с ней. Она виделась ему каким-то дальним сокровищем, пока ждала ребенка. А ее душа была преисполнена восторженной радости оттого, что ребенок скоро появится на свет. Она хотела мальчика: один Господь знает, как сильно она хотела мальчика.
Но она выглядела такой молодой и хрупкой. Она была всего лишь девочкой. Когда, стоя перед очагом, она мылась — она очень гордилась в то время, что может мыться сама, — а он глядел на нее, сердце его переполняла огромная нежность. Какие красивые у нее руки и ноги — руки тонкие, округлые, как блуждающие огоньки, а ноги такие изящные, детские и в то же время статные. Да, она твердо стояла на статных своих ногах, гордо и смело уравновешенная полным своим животом, и все ее округлости и ее груди, теперь такие заметные, были восхитительны. А над всем этим ее лицо — как румяное сияющее облачко.
Как горда она была, каким гордым было это ее юное и прелестное тело! И ей нравилось, когда он трогал спелую округлость ее живота, чтобы тоже восхититься шевелением жизни внутри. Он испытывал молчаливый страх, а она обвивала руками его шею с гордой и беззастенчивой радостью.
Начались схватки, и она кричала, очень сильно кричала. Она хотела, чтобы он оставался рядом. И после долгих криков взглядывала на него полными слез глазами и смеялась сквозь слезы, уверяя, что ничего страшного.
Роды были трудными. Но мукой это ей не казалось. Даже самая страшная, разрывающая тело боль веселила ее. Она кричала и стонала, но, любопытным образом, все это и было жизнью
А он страдал, может быть, даже больше нее. Изумления, ужаса в нем не было, но он находился в тисках страдания.
Это оказалась девочка. Секундная застылость на лице Анны показала ему, что она разочарована. И сердце его тут же отозвалось горячей вспышкой негодования и протеста. И в эту секунду он полюбил ребенка.
Но когда пришло молоко и ребенок стал сосать ее грудь, Анна ощутила удивительное, ни с чем не сравнимое блаженство.
— Она сосет, сосет меня, она меня любит, о, как она это любит! — воскликнула она, страстно, двумя руками прижимая ребенка к груди.
И уже через несколько минут, едва привыкнув к новому блаженству, она, взглянув на молодого мужа сияющими, слепыми от счастья глазами, произнесла:
— Анна Vixtrix!
Он отошел, содрогаясь в ознобе, и заснул. Для нее схватки и боль являлись ранами, полученными в сражении, и чем сильнее была боль, тем большую гордость она ощущала.
Когда она оправилась от родов, пришло счастье. Девочку она назвала Урсулой. Оба они — Анна и муж — понимали, что имя должно что-то говорить сердцу обоих. Ребенок был смугл, с кожей, покрытой смешным пушком, с вихрами бронзовых волос и желто-серыми, неопределенного цвета глазами, потом ставшими золотисто-карими, как у отца. И они назвали ее Урсулой в честь святой на картинке.
Ребенок поначалу был хилым, но вскоре окреп, стал увертлив, как уторь. Анна даже уставала от беспрестанной борьбы с его младенческим своеволием.
Она любила его, как всякого малыша, восхищалась им и была счастлива. Она любила и мужа, целовала его глаза и губы, он очень нравился ей, она говорила, что у него красивые руки и ноги, восхищалась его внешностью.
И она была поистине Анной Победительницей. Он больше не тягался с ней. Он был в пустыне, наедине с нею. Наведываясь иногда в Лондон, он по возвращении поражался тому, как могли голые и пугливые дикари-островитяне выстроить, создать мощь Оксфорд-стрит и Пикадилли. Как удалось беспомощным первобытным людям, бегавшим некогда по берегу реки с гарпуном за рыбой, воздвигнуть великий город, торжественный, внушительный, это безобразное сверхдоказательство победы человека над природой? Город путал и одновременно вызывал в нем благоговение. Поистине человек ужасен и страшен в своих деяниях. И деяния его даже более ужасны, нежели он сам, они почти чудовищны.
Но для себя и в личной своей судьбе Брэнгуэн ощущал весь мир как что-то внешнее по отношению к нему и подлинной его жизни с Анной. Смети с лица земли это чудовищное сверхпостроение современной цивилизации — все эти города с их промышленностью и культурой — и оставь ему голую землю с растениями на ней и бегущими по ней реками и ручьями, он не будет против, лишь бы были здоровы и благополучны он, Анна и ребенок и оставалась бы в душе эта новая и странная уверенность. А наготу он прикроет какой-нибудь одеждой, выстроит какое-никакое жилище и прокормит жену.