Ранний восход
Шрифт:
Он только сейчас понял, что нечаянно вписал в сочинение эпизод, который сам додумал и даже изобразил уже в одном из эскизов к композиции «Дубровский». Он рисовал его с таким жаром, что в конце концов сам уверился, будто у Пушкина герой кончает жизнь на баррикадах…
— Я уже дома нарисовал это, — оправдывался Коля в классе. — Ну не могу я примириться, что Дубровский куда-то канул в неизвестность. Такой человек где-нибудь уж да сыскался бы и себя оправдал.
Когда ходили опять с экскурсией в Исторический музей, он повернулся в зале к окну, выходившему к кремлевской стене, и долго смотрел на длинную очередь, тянувшуюся к Мавзолею. Дома он сделал карандашный эскиз к композиции «У Мавзолея Ленина». Но написать его решил немножко позднее: нужно было запастись силами, чтобы передать все то, что увидел и понял он, глядя из
Многому еще следовало поучиться, прежде чем взяться за такую тему.
И чего только не успел Коля зарисовать в этот год! Изобразил парикмахерскую, в которой нарисовал самого себя, обвязанного простыней. Чтобы запечатлеть себя с затылка, пришлось долго переставлять два зеркала и до ломоты поворачивать шею. Нарисовал праздничный базар на площади Пушкина, сценки в Центральном универмаге. Удалось ему наконец, после бесконечных посещений Зоопарка, схватить вздрагивающие линии чутких ланей. Нарисовал тигра, с алчным усердием грызущего кость, набросал голову львицы, лося. Сделал несколько иллюстраций к «Малиновой воде» Тургенева. Пытался нарисовать красками автопортрет, но пришел к горькому выводу, что лицо у него невыразительное, очень обыденное и не стоит на него тратить столько сил. Так и остался автопортрет наполовину не законченным. Зато полный восторг в классе вызвала его композиция «Песня про купца Калашникова», совершенно заново сделанная и притом с таким знанием кулачного боя, что знатоки почувствовали бы: художник сам неплох по этой части… Хорошую оценку получили «Пожар» и «Танки» с их тяжелой, отсыревшей на дожде броней, отлично подчеркивавшей совсем иную фактуру мокрых кожаных костюмов на танкистах.
Он теперь прежде всего стремился передать в своих рисунках и акварелях нужное настроение. Вот голубоватая таинственная тишина «Лунной ночи»; прелый осенний воздух «Ботанического сада»; ватная морозная мгла «Зимней улицы», с заиндевевшей мохноногой лошадкой, от которой, казалось, парок идет… Обновленная дождем, сверкающая под лучами прорвавшегося сквозь тучи солнца «Мокрая крыша»; многолюдный, играющий только что зажегшимися огнями «Арбат вечером»…
Многим его работы, особенно наброски, казались совершенно свободными, сделанными в один присест. Такое ощущение легкости оставляли они, столько в них было воздуха и сквозного света! Лишь сам Коля да еще, может быть, Витя Волк знали, сколько раз переделывался, переписывался каждый этюд, какого труда стоило молодому художнику достичь вот этой прозрачности и непринужденности, какая груда протертых до дыр резинкой, в сердцах скомканных, брошенных в угол бумажных листков оставалась дома и выбрасывалась.
— Целый килограмм эскизов убухал! — весело подсчитывал потом Коля.
Да, нелегко все это давалось. И бывало иногда, что за работы, которые имели шумный успех у товарищей, Коле неожиданно крепко доставалось от учительницы.
— Ты не гонись, не гонись очень за настроением, — учила его не раз Антонина Петровна. — Умерь свою прыть. Надо сначала научиться точно передавать положение предмета, это должно быть прежде всего. Изучи положение, а уж потом ищи, как и чем выразить состояние. Только тогда и будет в картине правда.
Часто задумывались они с Витей над этим: положение и состояние, состояние и положение! Как добиться объединяющей их правды?
И тогда Коля решил сделать наконец работу, которая давно уже была им загадана и внутренне обсуждена.
В первый раз ему захотелось изобразить это еще в ту памятную июльскую ночь 43-го года, когда он, дрожа от ночного холода, укутанный в одеяло, стоял на сыроватом дачном крылечко в Мамонтовке, а по небу раскатывался далекий гром первого салюта и плыли вздрагивающие алые отблески его. Он вспоминал командира самоходной батареи старшего лейтенанта Горбача, с которым они дружили в то лето. Ведь это и ему тогда салютовали московские пушки. И сколько раз после, выбегая на улицу во время военных салютов и иногда даже залезая на крышу заранее, пытался Коля уловить то пышущие мгновенным жаром, то льдисто-зеленые перелетные краски этой дивной, гордой игры огня и грома! Он уже пробовал не однажды изобразить то, что видел с крыши. Но каким тусклым и мертвенным выходило все это на бумаге! Тщетно искал он образцы у художников. Нет, и у них не получались салюты. Коля видел на картинах и рисунках лишь скучное, хотя и крикливое, подобие того торжественного, победительным светом распирающего и небо и сердце праздника, которому
Но как, однако, передать вот этот магический свет, внезапно вторгающийся в ночные облака над Москвой, исполинский взлет из ночи в ослепительный зелено-рдяный день и медленное погружение обратно во тьму?
Тут требовалось какое-то особенное разрешение темы. Коле вспомнилась последняя ночь в лагере у Подмоклова, где он показывал Вите рефлексы Тихого океана на луне. А может быть, именно вот так, лишь отблесками, передать эффект салюта?
Так и был изображен Колей «Салют».
Он не нарисовал отдельных взлетающих ракет. Он дал полное слепящего, фосфорического свечения небо, которое прянуло из-за голых стволов и ветвей зимнего бульвара. Резкие, почти черные, как всегда кажется в такие минуты глазу, тени стремительно разлетелись, пали прямо в сторону зрителя, исполосовав на переднем плане снег, отразивший игру зеленых и опаловых огней — тех, что взлетали где-то там, на заднем плане, за пределами картины. Лишь стайки ракет, и даже не сами ракеты, а бенгальское зеленое сияние вокруг них просочилось из-за ветвей большого дерева в глубине. Но само небо, волшебно высвеченное за темным переплетом обнаженных ветвей, от контраста с ними казалось слепящим.
Да, это был именно тот ликующе-властный, наделяющий человека как бы космической силой свет, который хорошо знает каждый, кто хотя бы раз видел в Москве ночной салют.
Так удалось Коле дать внезапное магниевое озарение неба и далеко шарахнувшиеся тени, что у смотревших в первый раз эту акварель на какую-то долю секунды инстинктивно возникало желание зажмуриться…
ГЛАВА 5
Люди и портреты
«Небо, земля, море, животные, добрые и алые люди — все служат для нашего упражнения.
29
Харменс ван Рейн Рембрандт (1606–1669) — великий голландский художник.
Пока еще было не очень холодно, Коля в свободные от занятий часы бегал через Сивцев Вражек на Гоголевский бульвар и, положив на колени небольшой альбомчик, делал там зарисовки. Они с Витей в то время очень увлекались, как оба говорили, психологическими характеристиками. Например, в метро или в троллейбусе, избрав почему-либо привлекшее их внимание лицо, начинали шепотом делиться своими соображениями, стараясь определить возраст, профессию, характер человека. Глаза разбегались в этом великом разнообразии примет, черт, фигур. Ведь каждая говорила о чем-то, надо было лишь научиться распознавать эти намеки во внешнем облике людей, в их одежде, манерах, походке. И сколько судеб, профессий, настроений вмещал один какой-нибудь автобус, где навостренный глаз обнаружил бы и работягу и бездельника, и студента и академика, и человека с недобрым прошлым и молоденькую актрису с хорошим будущим, и молчаливого чужестранца — явно не нашего человека, и своего брата художника…
Конечно, проверить, точно ли все тут угадано, было невозможно, но Коля считал, что такое занятие острит глаз и развивает наблюдательность. А на бульваре всегда было много материала для подобных наблюдений и опытов…
Коля любил представлять себе, будто перед ним не бульвар, а большая двухпутная магистраль, по полотну которой навстречу друг другу в разных направлениях беспрерывно идут поезда — люди. Были у них маршруты и местные и дальнего назначения. Коля уже знал расписание многих.
В определенные часы, обдавая Колю запахами извести и клея, проносились задиристые парни и хохотуньи-девушки в комбинезонах, тронутых кирпичной пылью, запятнанных мелом и суриком. Это шли обедать молодые строители, только что спустившиеся с лесов большого дома, который возводился близ Арбата. Их вел, энергично размахивая длинными руками, толстый, громко отдувавшийся дядька — бригадир, должно быть. И уж он-то действительно похож был на мощный паровоз.
Сновали то и дело, совсем как пригородные электрички, хозяйки со всякими припасами и, как полагается для местного расписания, останавливались на каждом полустанке, ибо у всякой скамьи бульвара были тут знакомые.